Максимов Сергей Васильевич*
СКРЫТНИКИ И ХРИСТОЛЮБЦЫ
[Из
3 тома соч. С. В. Максимова (†1901): Бродячая Русь Христа-ради: очерки. Часть
V. Переизд. М. 2010 г. стр. 335-484]
Из быта староверов
Посвящается
Ивану Никитичу Андрееву
Церковь
не в бревнах, а в ребрах.
Раскольничья
пословица
Дома
спасайся, а в церковь ходи!
Ответная
пословица православных
По
старой вере, да по новой моде.
Поговорка
ГЛАВА I
На крутой горке, видной
очень издалека, расположился Погост — просто погост, так как окрестный народ
успел забыть придаточное прозвище, которое отличало его от других соседних,
успевших уже превратиться в обыкновенные, сел, т. е. наезжали крестьяне,
обстраивались новыми избами, затребовали кабак, понуждались в лавке с дегтем,
солью и веревками, настроили клетушек, бань и овинов.
Этот Погост, стоя в глухой
лесной местности, скудно населенной, успел сохранить за собой все старинные
признаки этого рода древних русских селений: деревянная, рубленная в шесть
стен, церковь окружена была всего только четырьмя домами, которые все считались
мирскими и принадлежали церковникам. Сюда окольный народ являлся только за
церковными требами: на лошадях, погоняемых в хвост и гриву и с колокольцами
под дугой, сколько можно было собрать их в своей и соседней деревне, въезжала
веселая полупьяная свадьба с молодцами в перевязанных через плечо полотенцах.
Кое-когда и также очень редко отсюда, с крутой горки, тащила лошаденка телегу
или сани с бабой, у которой толстая оттопыренная пазуха указывала всем
встречным, что везут из Погоста окрещенного паренька или девочку. Также редко
и такая же заморенная и истомленная крестьянская лошаденка втаскивала на
погощенскую гору дощатый некрашеный гроб покончившего и с жизнью, и с Погостом
все деревенские обязательства и теперь прибывшего отдать последний долг — свои
кости сырой глинистой земле, отмежеванной от самой церкви вниз по горе под
Божью ниву — под кладбищенский погост.
Ильинская церковь с приделом
Николы дает намек на то, что учреждение Погоста очень древнее, когда веру народа
в большого бога, низводившего на землю дождь, гром и молнию, надо было
переводить на Илью-пророка, а за свою жизнь при озере большом, бурном и рыбном
надо было молить не кого другого, как батюшку Николу-угодника. Ставила ли
Погост мирская воля в складчине всех окольных деревушек, которые темными
кучками обсели церковную гору, серели по низменности и сторонились друг от
друга и от погоста, или благочестивый московский князь, или радеющий Христовой
вере архиепископ вольного города выбрали и указали тут жилое место — теперь о
том дознаться и доискаться трудно: деревянная церковь не один раз на своем
долгом веку горела до тла. Раз ее молния зажгла. Другой раз дьякон размахался
кадилом и заронил под престол уголек. В третий раз пономарь забыл затушить
перед иконостасом свечку. Церковь вспыхивала как порох и сгорала среди прихода
и в виду его как свечка, со всею утварью, с храмозданными грамотами и с
антиминсами, по которым узнается время основания. Раз сгорел вместе с нею и
разбитый ногами старик-сторож, живший под колокольней и обязанный выползать из
своей конуры каждые сумерки, чтобы потянуть за веревку и позвонить на окольную
мертвую пустыню столько раз, сколько вздумается.
Сгоревшая церковь скоро
возобновлялась: в один день благочестивыми мирянами свозились бревна из ближних
лесов, обыденкой же обтесывались и распиливались бревна и доски, обыденками
рубили стену под самую стреху, обшивали крышей, прирубали колоколенный сруб,
ставили иконостас. Так выстроилась и та, которую видим, но и она успела уже застояться
и вся почернела, и так загнила, что по всем углам обшита была досками, по
венцам залеплена новыми накатными кряжами. Колоколенка, похожая на остов
ветряной мельницы, покривилась, и обрешетились крыши. На привычный глаз это
дурной и знакомый признак: либо приходский народ с неплодородной, неблагодарной
почвы частью выселился совсем (пожалуй, даже и в далекую Сибирь), частью
живет в дальних местах отхожим промыслом, либо совратился в раскол и вместо
одной церкви выстроил несколько домовых часовен с чугунными билами на передних
углах.
Гораздо поновее и пригляднее
погостинской церкви казался даже дом священника, стоявший прямо против
колокольни, да и то, говорят, потому, что священник приводился племяником
прежнему архиерею и только нынешним прислан сюда на смирение, однако с назначением
в благочинные.
Он свое жилище подновил и
прирубил к нему новую горенку. Дома других церковников по той же причине, как
и церковь, представляли такую же плачевную ветошь, в которой с трудом
улавливались оттенки иерархических степеней; впрочем, хибарушка пономаря была
гораздо дряннее дьяконской.
Над Погостом видимо висела
непокрытая бедность, нужда и бездолье: всмотревшись даже и в покривившееся
крылечко священнического дома, незачем ходить далеко за подтверждением выговоренной
народом присловки: «Лежит деревенька на горке — в ней хлеба ни корки; звону
много, а хлеба нет».
Нет хлеба — нет жизни, и
стоит невозмутимая тишина. В избах и горницах домашние расчеты и свары людей,
близко совместно живущих и успевших надоесть друг другу до редечной горечи. На
улице, на виду и на народе, погостенская жизнь подлинно монастырская: тихая и
безразговорная, только со звоном и пением, и даже без собачьего лая для
довершения полного сходства.
Два раза в году с солнечного
восхода до заката гудела и шумела погостенская улица, образованная порядком
домов церковников и церковной оградой из плетня. Съежался народ Богу молиться,
чествуя икону Николы-угодника, которую в древние времена принес из Новгородчины
первый насельник этих мест и пожертвовал перед смертью в церковь. Эту икону
старинного темного письма народ стал считать чудотворной, и приезжали молиться
ей даже те, которые складывали крестное знамение полной ладонью и возили с
собой свои чашки и ложки. Церковники ждали этих дней за недели и встречали с
распущенными, выправленными из косиц волосами, во всем новом, и даже пономарь,
на время обедни, благословлялся в стихарь и неугомонно и суетливо бегал по
церкви и из алтаря на колокольню. На другой день, и он и все прочие жильцы-церковники
весело и радостно считали прибылые пятаки и яйца, размеряли и делили холст, лен
и нитки — посильные приношения богомольных баб. На зимнего Николу приводилось
делить даже живых кур и баранов, и староста продавал желающим бычка или корову,
привязываемых неизвестными дателями к церковной ограде. Прежде, на вешнего
Николу, скотину тут же, на Погосте, и убивали, и пластали, и жарили, и ели сами
мужики, выделяя церковникам половину, но восстал на обычай архиерей и запретил,
назвав обычай языческим требищем. С тех пор стал народ приводить, по старому,
живой скот, но уже от него отступался: хотели попы — съедали, не хотели — могли
продать и разделить промеж себя вырученные деньги.
После Никольских праздников
опять замирал Погост, погружаясь в заветную тишину и беззаветную тоску и
кручину. Появление чужих людей, и в особенности на лошадях, представляло уже
событие, порождавшее догадки и толки, а потом длинные разговоры.
Можно себе представить
напряженность интереса и необычайность события, когда таких саней появилось на
погостенской горе целых семь, как на этот раз.
Семь заиндевевших лошадей,
запряженных в городские саночки, с накинутыми на больших сиденьях ковриками и
войлочками, сфыркивали от мороза и у священнического, и у дьяконского крыльца.
Не пропустили этого без
внимания на вечном безлюдье Погоста и те двое мужиков, которые заходили к
отцу-дьякону испить винца и теперь пробирались к домам (дьякон этим бешеным
товаром поторговывал для случайных захожих из соседей, знавших тайну).
Один мужик, толкая локтем в
бок товарища, говорил ему:
— Глянь-ко, парень, все
кобылки.
— Собиралися попы из
приходов девяти, — весело пропел товарищ.
И оба засмеялись.
— Ты где экое-то слыхал?
— В городу в кабак заходил:
один, шустрой такой, на торбане выигрывал и так-то смешно подбирал: все нутро
изболело со смеху. Трешник ему и с меня сошел.
Оба стали спускаться под
гору.
На горе, в горнице новой
пристройки благочинного, рассевшись по плетеным, с раскачавшимися ножками
стульям, действительно, собралось семь священников из ближних приходов, со
всего благочиния. Кроме старейшего, которого пятидесятилетний юбилей священства,
ознаменованный присылкой фиолетовой скуфейки от архиерея, праздновали соборной
обедней, проповедью и пирогами, кроме его, страдавшего водяной и грыжей, и не
только никуда не ездившего, но и переставшего служить, все остальные
приходские священники погостенского благочиния были налицо.
Высокий, до того высокий,
что при проходе в Царские врата всегда нагибался, отец Разумник бросался в
глаза прежде других и этим нескладным ростом, и густым ворчливо-рокочущим
басом. На нем был нанковый подержанный подрясник, подпоясанный соловецким из
нерпы широким ремнем с железной петлей, подаренным богомольцем, которого он
накормил щами и кашей. Сверху подрясника накинута ряса просто из самой грубой,
домотканой крестьянской сермяги. Человек молчаливый, с угловатыми манерами и,
несмотря на неотесанный склад тела, с добрым выражением лица, с загнанным
робким взглядом, очень тихий и смиренный. Не понадеявшись на стулья, сидел он
на кончике кожаного дивана.
Белокурый и худенький, из
молодых, отец Евтихий, исключенный из духовной академии «за сварливость нрава и
противоречие» и не удержавшийся при церкви губернского города, прежде прочих
бросался в глаза как контраст Разумнику именно этим тщедушным видом,
непоседливостью и особенным огнем в живых, бегающих глазах. Взгляд этот как бы
говорил собой: «Вот начинайте, вот говорите, что хотите — препираться и
возражать не укосню. На всякое умозрительное положение — возражение и в
подкрепление доказательств — изречения от Писания в требуемом избытке и
неопровержимой точности: не угодно ли кому?»
Но, видимо, этого никому еще
не было угодно, и торжественную молчаливость никто нарушить не решался.
Сухо перемолвились вопросами
о том, каков умолот ячменя и овсов, чинно сидели отцы, успевшие еще до выезда
из домов распустить косы и расчесать волосы. У одних, которые были помоложе,
лежали волосы эти по спине мелкими волнами, точно лен из-под трепала; у других
перекинуты были через плечи на грудь модным способом и по-городскому: с
пробором назади и посредине. Только один поп Иван, самый смирный и молчаливый,
одет и причесан был так, что трудно было догадаться: поп ли он или мужик —
церковный староста. Вместо рясы на нем прямо надета овчинная шуба, у которой и
самые рукава были вольнодумно обужены; муфты не употреблял; вместо высокого околыша
с длиннейшей плисовой тульей, свихнувшейся по-казачьи, набок, он привез
обыкновенную мужичью пыжичью шапку с ушами (а летним временем любил мещанский
картуз с козырьком).
Суетливее прочих был сам
хозяин-благочинный: благообразный человек с козлиной бородкой, в подряснике,
застегнутом на крючки, но без пояса и без рясы — по-домашному и
по-начальнически. Казалось и по гладкоприглаженным волосам, и по
раскрасневшемуся от хлопотливости лицу, что он как будто сейчас только вышел из
бани.
Благочинный хлопотал о
закуске, просовывался и выбегал в приспешную к попадье поторопить стряпней, и
в особенности самоваром, и надоел матушке страшно.
— Ну, не суета ли ты? Не
пополза? — говорила ему.
— Повремени, не осуждай, не
сетуй! — упрашивал он.
— И чему рад: подожди, все
сожрут, дай срок. Сидел бы с ними.
— Не срами, не говори
громко: и по званию моему, спаси Христос, могут быть со стороны сомнения — осудят.
— Ну, какой ты благочинный:
разве на шестке благочинье-то твое? Ерша, что ли, проглотил: суетишься?
Убирайся!
Благочинный отчаянно махал
рукой, попадья показала ему мягкий и белый кулак. Благочинный стал стихать:
сорвется со стула, да и вспомнит, и задержится.
Сидя на стуле в нетерпеливом
ожидании, он мельком видел, как поп Разумник высморкался в полу, а Агафоник
обычно потряхивал время от времени головой и с искусством, по-сорочьи,
прочищал зубы — дурная привычка, вывезенная им из семинарии и хорошо всем
знакомая.
Благочинный не обращал на
них особенного внимания, останавливая его исключительно на почтенном седом и
плешивом старичке Корнилии.
Корнилий был уроженцем
здешних мест, где уже и священствовал он третий десяток лет на исходе. Он даже и
имя носил того святого, которого местно чтили и мощам которого, почивающим под
спудом в монастырке за лесами, ходили покланяться издалека два раза в год: в
день памяти (преставления) и в день тезоименитства его с тем святым греческой
церкви, имя которого принял на себя угодник Божий при пострижении в монашество.
Поп Корнилий пользовался
всеобщим уважением. От него и свет, и добрая помощь. Еще когда он был молодым
и слыл в народе под именем «маленького попа», а у озорников под названием
«шкалика», уважение к нему зародилось тем, что он не был жаден, не имел тех
завистливых до крестьянского добра поповских глаз, которые так озлобленно не
любят народ. Приглашенный на требы, он не торговался, предпочитал ездить по
деревням на своей лошадке, и к лошадям, и ко всякому животу оказывал большую
любовь. Потом, когда он поседел и постарел, когда нажил круглое наполеоновское
брюшко и неотвратимую грыжу, благодушное, солидно-степенное отношение к людям
выразилось еще определеннее.
Перед погостенским
благочинным сидел отец Корнилий в синей суконной рясе, в плисовом подряснике,
подпоясанном по сытому и совсем круглому брюшку поясом, расшитым разноцветными
шерстями и бисером.
— Не соблаговолите ли начать
собеседование наше, отец Корнилий? — весело спрашивал благочинный, подсаживаясь
к нему и суетливо поднявшись вновь.
— В соборах-то поместных
первое слово кому предлагается: не первенствующему ли? — ласково смеясь,
отвечал Корнилий и оглядывался на Евтихия. — Отец Евтихий, как по
иерархическому-то чину: благочинному начинать подобает? — И опять ласково и
благодушно усмехнулся.
Евтихий оживился и закипел.
Поток начал выхлестывать из краев, но на беду с перебором (у Евтихия был
перебитый язык и неясная речь, за что у мужиков он слыл под прозвищем
«индейского петуха» и «водяной мельницы».) Кулаки-шестерни застучали и могли
бы заглушить всякую человеческую речь, да опытный мельник, отец Корнилий,
вовремя успел предусмотреть:
— Помедлите мало. Время
покажет, когда прениям настанет череда. Благоволите, отец благочинный, — не без
серьезности и некоторой торжественности говорил отец Корнилий, — благоволите
прочесть указ консистории с резолюцией и пометой высокопреосвященнейшего
владыки (местный архиерей титуловался архиепископом).
Прочитан был указ,
предписывавший дать сведения о состоянии в приходах раскола, с указанием и
определением наиболее вредных сект, влияния раскольников на православных и об
отношениях их к самому духовенству.
— С подобающей
священнической совести откровенностью, — продолжал резкий тенор благочинного
чтение указа, — предписывается извествовать о всех вышереченных тлетворных
лжеучениях, возомнивших колебать целость матери нашей — православной Христовой
церкви.
Помета на полях, надписанная
самим владыкой, заключала в себе следующее: «Не леностного равнодушия, но
отечески-пастырского тщания ожидаю от служителей храма в сем деле, в коем едва
ли благовременно будет творить дело Господне с небрежением».
Когда благочинный кончил,
все привстали и подошли смотреть на указ не из желания удостовериться в
подлинности его, а из любопытства полюбоваться на архиерейский почерк: не
отразилось ли на нем гневного состояния духа писавшего владыки?
Поднимались, впрочем,
напрасно: мертвые, коротенькие, круглые буквы, более похожие на точки, походили,
как две капли воды, на обыкновенный почерк всех учившихся в семинариях,
успевших переписать не одну сотню тетрадей, «из расчета, при дороговизне и
недостатке бумаги», мелким бисерным почерком. Все нашли сходство архиерейского
почерка со своим, исключая Корнилия, у которого старческие руки давно
обмозолились и заскорузли при сохе и на косе и не совсем повиновались ему по
старости лет, лежавших на его плечах шестым десятком.
— Благоволите же, святые
отцы, преподать свои суждения и мнения, — заторопился непоседливый благочинный,
когда все опять разместились.
— Умозрительно или на
основании опытных наблюдений? — сунулся было Евтихий, но был остановлен
Корнилием, сумевшим обратить на себя внимание всех заявлением готовности
говорить, выразившейся тем, что он откашлялся и оперся руками на круглые, полные
колена и поднял голову.
— Не устоять нам в тайне
нашей: все видят и знают, что приходы нашего благочиния рассеяны в самом ядре
раскольничьих злоучений. Не скроем и того, что плевелы его растут и опутывают
невежественные умы, как сетями, уловляя...
На этом месте, отвыкший
говорить по-ученому, Корнилий замялся было и Евтихий, заметив слабое место,
всполохнулся всем телом, чтобы кинуться в атаку, но старик нашелся и опять
опередил:
— От церкви Божией стал
народ отбежен, и храмы стоят впусте: молись ты о мире всем, а о своей веси хоть
и не упоминай.
Легкая улыбка, пробежавшая
по лицу Корнилия, передалась и всем другим и окончательно победила и угомонила
Евтихия.
Улыбка поощрила докладчика.
— Право, святые отцы, гляжу
я когда в окно, и идут мимо бабы, согрешу, подумаю: коли нет, мол, тут апостола,
грядущего на проповедь, так уже два попа, наверное, есть, а третий —
уставщица. Месит, мол, она тесто-то для хлебов, а сама сердится и думает:
постой-де, косой черт, ты меня уловил на сугобой аллилуйи, а я, вот, когда
опять собрание будет, загну тебе вопрос о пятницах: отчего, мол, избавлен
будеши, аще постишься пред Косьмой и Демьяном, бесребрениках Господних.
Право, ей-ей!
Батюшки вслух засмеялись.
— Слепой слепого водит, а плевелы
лжеучений растут. Развелось этих наставников такое множество, что я вот в
храме-то Божием, кроме своей просвиренки, никого уже и не вижу. Да и у других
то же самое! Этого всего не скроешь хоть бы и пред лицом самого владыки: как
устоим прямо стрегущего безгласны?
— Не укоризненно ли будет
извещать о том владыку письменно. Не умолчать ли? — подал мнение благочинный.
— Зачем? Не умолим никогда,
а по тропарю этому скажем: кто же нас избавит от стольких бед, кто же и
сохранит? Вот, вопросите отца Разумника, у него-де весь приход православный.
Отец Разумник, много ли нынче исповедовал-то?
— Человек с двадцать было, —
пробасил Разумник и тряхнул головой.
— А ко святому причащению
сколько из них удостоил?
— Да двое пришло, и то бабы.
— Вот каково счастье его и в
православном приходе! Как у тебя они крестятся-то?
— Теперь все стали
креститься полной ладонью, раскольничьим крестом, и те, что года три назад
моливались нашим.
— Ну, теперь я от себя
скажу. Прислушайтесь-ко, святые отцы, к делу нашему слова мои будут пригодны. У
меня в приходе богач-от заводчик наш Разграбленой пропал.
Вопросительные,
недоумевающие взгляды слушателей обратились к рассказчику.
— Пропал он в одну ночь и
семью покинул (а в семье 8 душ, и все — отроки). Кланялась жена со свекровью и
его благородию, господину нашему становому приставу. Искал он — не нашел.
Кручинилась и богатым, и сильным мира нашего: скорбели все, разыскивали, но и
они не обрели. Год истек — нет Ивана Семеныча. И на лес подумывали — не
заблудился ли? И на реку подозрение клали — не утонул ли? Пришло на свекровь,
на почтенную старицу, наитие: сем-ко обращусь с прошением к Тихонычу
Конокрадову. Силен он у нас, больше губернатора в нем силы...
— Филипповского согласия! —
заметил кто-то.
— Говорят, архиерейство ему
из-за границы предлагали, да не в том его могущество: у него на заводах сот
пять народу живет. Поехал он по всем заводам, собрал рабочих, топнул да
крикнул. Если, говорит, Разграбленого Ивана Семеныча вы мне не представите, кто
из вас знает про то, я, говорит, на целой месяц по всем заводам работы
приостановлю и расчета никому не дам. Знаю, говорит, что есть промеж вас такие,
что придерживаются этой сопелковской пакости. Чтобы, говорит, Иван Семеныч,
жив или мертв, в свою семью предоставлен был завтра. Наутро в возочке крытом (и
окошечки рогожкой затянули) представили беглеца живого: Иван Семеныч, да не
тот. Одичалый, как вепрь, и грозный: дня не прожил — все разбивает, детей и
жену колотит и на свекровь посягнул. И было последнее горше первых. Лучше бы-де
его в лесу-то так и оставить совсем.
Рассказ опять подживил
слушателей вызванным им искренним смехом.
Белая, сытая попадья
обносила гостей чаем, кланялась и упрашивала не церемониться — кушать. На
столе на множестве тарелочек разложена была разнообразная снедь: орехи и
круглые сухие прянички с оттиснутым груздочком; были и битые пряники, и мелконькие
валдайские баранки, нетленные и несокрушимые, и сотовый мед, которым кланялась
матушке благочинной другая попадья, и варенье малиновое из отборной ягоды,
также поклонного приноса от сердобольной прохожанки. Между сладким довольно и
горького с солеными принадлежностями. И тут все больше поклонное, дареное,
начиная с пенника и кабацкой настойки и наливок до соленых груздей и рыжиков.
Рыжики в тех местах
приобрели громкую славу, и потому благочинному надо было гостей удивлять: выставлены
были отборные маленькие, отваренные в уксусе, и кадочные из-под пресса, столь
улежалые, что хрустели на зубах и щипали язык. Попадья гостей ждала, а потому
озаботилась и рыбником с семушкой, и жареной рыбкой — лещом. И жареное коровье
вымя заняло на столе свое неизбежное место рядом с огурцами, круто
заправленными чесноком и очень твердыми и холодными. Довольно было и сдобного,
и пряженого.
Все это поставлено было на
один стол, и все это пилось и елось вместе: пили перед чаем и за чаем; поразвеселились,
однако вовремя спохватились.
— Не пора ли уже послать за
дьяконом-то?
Послали за дьяконом.
Благочинный достал бумаги,
чернильницу с заплесневелыми чернилами и скоробленным лебединым пером: надо
отбирать сведения и писать ответ в консисторию и ко владыке.
Пришедший дьякон обошел всех
отцов: у всех перецеловал руки и остановился у двери с покорным видом, с
преклоненной головой, проникнутый скромной ролью секретаря съезда. Благочинный
поподчевал водочкой, дьякон поломался немного и выпил без закуски.
Отец Корнилий приласкал и
пошутил.
— Ну как твои пчелки,
дьякон?
— Нынче, ваше благословение,
хорошо роились, сильно: лето светлое, произрастение злаков преобильное...
— Ну, да ведь ты на пчелу
слова такие знаешь...
— А молитвенные слова, ваше
благословение, знаю.
— Нет, вон мне про тебя одна
ваша баба рассказывала, что такие-де молитвы читаешь, что она от страха и
трепета едва на ногах устояла.
Дьякон отвечал подначальным
хихиканьем и маханием рукой. Взгляд его говорил: «Экой добрый пастырь, экой
добродетельный: все шутит, нами не брезгует. Вот бы кого на благочиние-то, а не
нашего змия — василиска и аспида».
— Ну-ка, дьякон, садись —
пиши! — говорил этот змий-василиск, обычным, несколько грубым и повелительным
тоном.
Стали отбирать мнения.
Дьякон писал: «По харахтеру
своему раскольники разнятся между собой в вероучении по двум толкам:
сектанты-филипповцы и сектанты-странники. Из последних не все находятся в странствовании,
а большая часть их, в силу своего учения, занимаются пристано-держательством
скрытников».
Дьякон вытащил из-под полы
обломанный ножичек, приладил на ноготок левой руки расщеп перышка, подвел к
свету, скосил левый глаз, отрезал и подточил.
Этим воспользовался Евтихий:
— Я бы полагал тут
присоединить догматическое положение: все раскольники — беспоповщинской секты,
т. е. законного священства не приемлют, равно как и христианские браки
отметают. Яко несть во устех их истины, сердце их суетно, гроб отверст гортань
их, языки своими льщаху.
Все согласились, и дьякон
приписал.
— Теперь, во исполнение
консисторского указа, упомянуть о влиянии их, — предложил благочинный.
— Ваше мнение, отец
благочинный?
— Раскол здесь отличается
фанатизмом, все преданные ему грубы, чрезмерно горды и угрюмы по виду.
— В Грудинке на базар хоть
не показывайся — огорчают, — вставил Корнилий, — малые ребята начали ржать и
сзади бегать.
Благочинный сильно тряхнул
волосами и, сердито расправляя плечи, диктовал: «Такой характер (писал за ним
дальше дьякон) воспитала в них филипповская секта, которой они издавна преданы
и упорно держатся».
— Полагал бы добавить, —
перебил Евтихий. — Влияние раскольников на православных сильно и выражается
главным образом: первое — в отклонении всех родителей от обучения грамоте детей
в церковноприходских школах: второе...
— Садитесь-ко, отец Евтихий,
к дьякону-то поближе: ему будет вразумительнее. Пиши-ко, дьякон, не торопись,
не наври. Выпей-ко для вразумления-то! — благословлял отец благочинный.
Дьякон высморкался в пол,
выпил и опять писал: «Второе — в укреплении прихожан в том лжеучении, что нет
нужды в церкви. В грехах не нужно каяться перед священником, а надо каяться
перед единым только Господом, каковое лжеучение, кроме того что, отлучая
нерадивых прихожан от исповеди и Св. Тайн причастия, и совращает в раскол, но
и составляет главную причину различных в приходах пороков».
— Что достигается положением
этим? — вмешался Корнилий.
— По пророку Давиду: «Суди
им, Боже, да отпадут от мыслей своих, по множеству нечестия их изрини я, яко
преогорчиша тя, Господи!» — воздохнул Евтихий.
— Пократче бы записать-то
надо, — возразил Корнилий, да и вопрос столь многозначителен, что не излишне
бы было собрать мнения. По ним гражданское начальство действовать будет и может
впасть в заблуждение. Я так вот как написал про себя дома; прошу прислушать:
«Отношения к местным властям гражданским — хладнокровные...»
Не то, кажется, слово-то, ну
да отец Евтихий пособит! «...Хладнокровные с опасением и мало доверчивые,
почему они и стараются избегать обращения и собеседования с нами, считая по
своей секте как бы грехом правильное со властями отношение. Отношение православных
людей к раскольникам вообще почтительные и уважительные, так как люди в раскол поступают
большей частью в старости и, поступив, показывают вид степенный, оберегаясь и
в словах и поступках очернить себя, то простой народ и почитает их на особенном
счету на пути как бы спасительском, по подобию пустынников и нередко слушает
их со вниманием».
И это писал дьякон. Наклонив
голову под стол, он зарядил нос табачной понюшкой.
— Всякой злак на службу
человеком, — торопливо сказал Евтихий, словно икнул.
— Вы как, отец Разумник, об
этих положениях полагаете?
— Раскольники мои к местным
властям непочтительны, наипаче бегуны, а православный народ к раскольникам
снисходителен.
— А дух раскольнический?
— Дух раскольнический на
простой православный народ презрительный, — пробасил Разумник.
Это решили не вписывать, на
чем и Разумник не настаивал.
Дьякон так и просидел,
навострив ухо с заложенным за него пером.
— А впрочем, православного в
дом на ночь не примут и пищу не дадут, — заметил Корнилий, оглядываясь на
Агафоника.
— А вы, отец Агафоник,
какого мнения?
— Своего. Пожалуй, спишите —
вот моя нотатка!
Он вынул бумажку из-за
пазухи.
Дьякон списал следующее:
«Отношение к местным властям и православному населению не враждебно и не
отчужденно, а подобострастно и приблизительно для своих целей, равно и
отношение к православным раскольникам близко и уважительно, и потому совращение
первых последними в раскольнические заблуждения очень легко и удобно».
— Теперь бы уже место и
время и умозаключению, — председательствовал благочинный, — попадья
поторапливает. У ней в печи все вскипело и поспело.
— К уменьшению раскола могло
бы способствовать распространение грамотности.
Все единогласно согласились
и записали.
— О содействии гражданской
власти следовало бы упомянуть.
— Мзду емлющей и греховная
творящей, — заметил с самодовольной улыбкой благочинный. — Благоволите
упомянуть!
— У нашего Кирилыча, —
добавил Корнилий, — недремлющее око. Под великие праздники ходит да высматривает:
не тайнодействуют ли? А впрочем, спаси Бог, иносказательно о том упомянем.
Упомянули с прибавкой: «К
прекращению тайных собраний раскольников и отправления богослужения».
— Богослужение ли? Прилично
ли великое слово к бабьим-то бредням?
Поспорили. Евтихий в диспуте
слово отбил, и дьякон его записал даже с чернильными брызгами.
И опять писал он: «Равно и
требоисправления расколоучителями».
— Вот и согласно с истиной!
— прищелкнув языком, заметил Корнилий. — И владыка не возгнушается:
«требоисправления» — тонкое слово и вразумительное. Причеркни-ко, дьякон: «А
также принуждение к исполнению христианских обязанностей тех прихожан, кои
принадлежат церкви».
— Не ищут истины и не хотят
слышать о ней, — заметил Евтихий.
— И это хорошо приписать.
— По заповеди Христовой, не
имеют христианской любви ко всем и каждому, а только к самим себе.
— Строчи, дьякон!
Дьякон опять распахнул полу
и, достав берестяную тавлинку, понюхал табачку.
— Какой потребляешь-то? —
послышался голос Корнилия.
— У этапного солдата покупаю
— не знаю, ваше благословение.
— Костромской лучше — хлеще
забирает. Он — зеленый. Я тот предпочитаю, протодьяконской-то.
Отец Корнилий нюхнул.
Закашлявшись, он продолжал:
— Вот и о треклятом-то зелье
этом нельзя ли упомянуть в дополнение — все бы в кучу. Не любят они его, как
бесы ладану.
— Я о родителях желал
упомянуть.
— Упомянем, да и к аминю
поскорей. У меня уж что-то голова заболела, — шутливо заметил Корнилий.
— Складывайте-ка, отец
Агафоник, что желаете присообщить о родителях.
— Дух раскола преемственно
переходит от родителей к детям.
— Неопровержимы слова ваши.
Яко же слышахом, тако же и видехом — по Давиду. Мотай, дьякон, на ус! А отчего
так?
— Вследствие невежества и
неразвитости людей, по сильному подражанию предкам.
На этом месте Евтихию опять
удалось завязать спор, подержаться на высоте книжных знаний перед другими и
опять ниспуститься победителем.
Однако благочинный, лукаво
улыбаясь и оговорившись, что говорит не для дьяконского писанья, не спустил
Евтихию:
— Отцы святые, замечу нечто.
Одного я увещевал; с ним по три дня мы сходились, на четвертый сказал он мне:
«Все это я знаю давно, все это вижу. Да спрошу вас, батюшка: если бы вы когда
сами убедились, что вера ваша не права, согласились бы ее переменить? Я родился
в расколе, воспитан в нем, родители меня благословили остаться в вере
предков». Сколь пропитан сознанием! А молодой человек довольно умный, начитан
и богатый.
Среди общего молчания и
после общих вздохов, благочинный диктовал:
— Характер его — держаться
старых обрядов, а не доверять учению церкви.
— Хорошо бы тут про
Антихриста теперь упомянуть, — улыбаясь, пробасил Разумник.
— А ты сам вот и скажи, как
надо.
Разумник застыдился и
промолчал. Его выручил Корнилий:
— Повремените мало. Это,
впрочем, не ради дьякона. Скажу об Антихристе. Кончили в городе работу
беличью. У рабочих самовар — первое утешение, и без чайнаго пития не шьется, не
порется. Артельный самовар в мастерской остался: взять бы его хозяевам, да и
спрятать. А хозяева-то оба по филипповскому согласу живут: два брата и на два
дома. Самовар — ни один в дом свой не приемлет. Хотели даже выкинуть: поняли
самовар за Антихриста (один брат так его и называл). Не пожелали допустить,
чтобы царствовали у них вдруг оба Антихриста — духовный и чувственный.
Хотели довольствоваться
одним, однако, отдумали: ребята-то опять-де воротятся белку кроить. Поэтому-то
чувственный медный «Антихрист» и остался у них царствовать вместе с духовным,
кажется, навсегда.
— Вот теперь вы, отец
Евтихий, благоволите о духовном сказать.
Евтихий диктовал:
— По лжеучению филипповщины,
которым все они пропитаны, смотрят на всякую власть и на православное население,
как на слуг Антихристова царствия, каковых всех неминуемая участь, по
убеждению их, вечная погибель.
— Вот тут «аминь»-то как раз
приличествует, сам выскочил. Теперь вопросим мнения матушки Евпраксии.
— Пожалуйте-тко! — откуда ни
взялся ее мягкий голос и мягкие белые руки, шевелившие тарелками и ложками.
— Вот, отцы, и предлагаемое!
— Однако о бегунах-то ничего
и не выразили, — заметил Корнилий, подбирая правый рукав рясы, чтобы налить
настойки и не уронить спопутных рюмок.
— Ну, да надо так говорить!
— заметил Агафоник, следя глазами за матушкой, разливавшей горячую лапшу,
которая визгливо шипела по щелям и ямочкам надтреснутых и подержанных тарелок.
— Раскольничий дух над
православным преобладает.
— А ослабевает ли?
— Но действие этого духа еще
глубоко таится. Уловлять народ удобно. Без затруднений учители скрытников
достигают своих целей.
— Выдь-ко, дьякон, припиши!
— обратился благочинный к послушному секретарю, смиренно сидевшему на кончике
стула и на самом краю стола.
— Про странников я бы полагал...
— начал было Агафоник, но Евтихий быстро и внезапно перебил.
— Не полагайте — надо
изложить всю истину.
— Что касается до ... — стал
было продолжать диктовать Агафоник, но Евтихий не уступал.
— Не «касается», зачем,
касается? Вот позвольте!
— Как?
— Умолчите, батюшко!
— Не приличествовало бы мне
перед юным возрастом... — возвышая голос, продолжал было Агафоник, но удержан
был благочинным, на этот раз буквально исполнившим свою обязанность, предложив
Евтихию выразить то письменно, что хотел словесно.
Дьякон потом записал
нижеследующее: «Самые состоятельные, а следовательно, и самые влиятельные
жители приходов, частию по корыстным видам, а частию по сочувствию к
странничеству, сделались пристанодержателями бродяг-странников и через то открыли
широкое поле для распространения в приходах учения страннической секты».
Решив по возвращении в дом
собрать цифровые сведения о количестве «находящихся в безвестном сходе», гости
благочинного с большим усердием принялись за трапезу.
— В сети сей, юже скрыша,
увязе нога их, — добавил ученый Евтихий уже для себя, а не для дьякона и тем
порешил вопрос и окончил разговор.
За обедом разговаривали уже
о житейских интересах: про консисторского секретаря, державшего в руках уже
третьего владыку. Вспоминали случаи находчивых прицепок для немилостивых
поборов протодьякона. Вспоминали изречения и замечания самого владыки во время
объездов им епархии, поговорили о губернских соборных протоиереях и о самом
старейшем и находчивом острослове, не уступавшем ни в чем невзлюбившему его
нынешнему архипастырю.
Все, одним
словом, выговорилось и протолковалось по чину и по обычаю при таких веселых и
редких съездах. Весело и говорливо досиживали гости день у благочинного, и пошутили и
попели, начав с заветной хоровой песни, сочиненной митрополитом Платоном,
«Среди самых юных лет», и кончая «Среди игры, среди забав, среди благополучных
дней».
ГЛАВА II
Приехавшие с батюшками в
качестве кучеров дьячки и пономари в вислоухих малахаях и со связанными
волосами в косички, разделились на два лика: часть расселась у погостинского
дьячка, другая придерживалась около кухни благочинного.
Дьячок гостям рад. Рад он
поразмять язык, избитый на чтениях и пениях и истрепанный на перебранках с
дьячихой и дьяконицей: знакомые люди с новыми вестями приехали. Надо с холодку
и с дороги промочить горло: достал у дьякона в долг, до первых дележек, четвертную.
С погребицы притащил он ведерко с груздями, в солоницу новой соли присыпал и
хлеба нарезал.
— Приступите к сему, и лица
ваша да не постыдятся!
— Слушай-ко, Кононыч, каким
ветром-то сегодня всех в кучу сбило?
— Толковали бабы про
владыкин гнев.
— Из чего восшуме органская
песнь?
— Ехал он по селениям, где
все поморского толку. Увидал, что собрались мужики кучей и шапки сняли. Велел
остановиться, хотел благословлять — они не пошли. В разговор с ними ступил и
договорился до того, что к обедне позвал. Я-де буду служить, а вы посмотрите
только, хоть не молитесь. Один и вышел от них: отчего-ста не посмотреть, ты
попой, а из нас, может, кого дома не случится. К этому другой пристал: чего-ста
мы, говорит, не видели? Щепоть-то вашу, что ли? Никон-ста помутил вашу веру и
Христов крест переменил. Дальше да больше, владыка и велел во гневе своем
этого-то сгрести протодьякону за шиворот и передать становому Кирилычу, что
сзади ехал.
— А ему бы простить да
отпустить с миром: за что ты мне нагрубил? Так ли не так ответил: иди с миром.
Гляди, который бы и пришел к нему сам, без понуждения, и благословения бы
попросил.
— Ну, вот, мели, Емеля, твоя
неделя! Так его по стриженой-то макушке и погладить. Тебя бы, вишь, послать
туда, гляди, не догадались взять в помощь протодьякону-то. Воистину так: собака
на владыку лает.
— А вы, братцы, о таких
делах помалчивайте. Неравно поп-от Афоня услышит: ухо у него востро, да и
язык, отцы и братие, очень длинен. Мы про это знаем с доказательствами.
— И все, господа, совсем не
за тем благочинный звал. Ныне — раскольничий праздник: Трифона-бандуриста и
матери его Хну — первых изобретателей табака, что значится в бабьем патерике:
так велели по книгам нашим-то справиться: так ли это?
— Ты не шути, Демьяныч, а
верно так! Сказывал сам-от мой: умножились беззакония их, превзыдоша главу их!
Нельзя ли смирить чем?
— Я не шучу, а ты дай-ко
табачку-то: я наложу трубочку.
— Умножились
беззакония, вот как умножились! По нашему приходу проявился некий муж Антошка.
Стал уводить баб из жильев в лес. Одну такую матерую и сдобную свел, что все
осердились и донос послали. Нет-де, уж ты этим предметом не шути. А он совсем
не шутит: стал чудеса творить. Знает будущее, пророчит, когда будут поиски.
Придет да и скажет: «Ну, раб Божий, сегодня приедут твой дом обыскивать», и сам
уйдет в лес. И точно того дня прибывал кто-либо из начальников: становой,
исправник. Единожды случилось так, что становой-от приехал с подвязанным у
дуги колокольцем. Как тут быть? Антошка-то сидит в подъизбице, и нет ему оттуда выходу —
точно в темнице узник темничный. Выскочил он оттуда: скоренько потребовал
большую чашу ендовы, плеснул в нее до краев воды; поставил ее в большой угол,
да и нырнул туда: только брызги залетали. И вдруг, невидим бысть, когда уже
начальник был на крыльце, который, не найдя никого, уехал без ничего.
— Точно так и в житиях
пишется, — серьезно заметил один из пономарей.
— На другой день, —
продолжал рассказчик-дьячок, — сей скрытник Антон явился к содержателю,
раскольнику-старообрядцу в деревне Семеновской. Сказывал ему, что он сие чинит
молитв ради своих, по Божьему изволу. Тогда честь ему была более и более. В
честолюбии-то этом, когда хозяйская дочь, пошедши в клеть за своим делом одна,
скрытник зашел за нею в клеть. Припал к ее ногам стал склонять: «Вот тебе денег
елико угодно». Честность девическая возгнушалась, не прельстилась ни на его
ласки, ни на подарки и закричала громко: «Батюшко, батюшко, поди-ка сюда!»
Родитель-то выскочил да как воззрел на бесчинство чародея, прогнал его из дому
вон. И с тех пор возымел сильное отвращение к сим Антихристовым предтечам.
Никаких скрытников к себе в дом не пускает и познания с ними не имеет. Есть ли
жив сей чародей или нет, того неизвестно.
— Жив, — поддержал твердый
голос одного из собеседников, — держится теперь около ковригинской веси.
Оттуда опять двух девок увел в лес.
— Хорошо там будет теперь
белку бить и рыжики искать — весело! Ну, как они всех-то баб и девок уведут!
Как жить будет? — вопросил маленький пономарек, проводник Евтихия, еще холостой
и молодой, нагуливающий себе пронзительный басок.
— За кого Богу молить, кому
обедни петь?
— Да мы уж давно это
оставили.
— А мы, — подкреплял
молоденький пономарь, — маленькие разогреваем, да больше для одной попадьи и
поем, и то когда она сама велит. Когда и сама подойдет к звоннице и потиликает:
если дома случишься — бежишь — вдвоем с ней и служим.
— Ну, да ври больше, пока не
услыхали: вот, постой, за такие хулы забреют тебя в солдаты.
— Теперь архиерей не тот:
это Элпидифор брил.
— Ставливал он вашего брата
и на колени серед церкви во время торжественнаго служения при всем честном
народе.
— Ну, да ведь один из
таких-то и задавился.
— Ой, прилепи, скудоумный,
язык твой к гортани твоей!
— Вот, господа и братие,
сколь трудно житье стало! — вздохнул старый дьячок из приезжих.
— Да, — как в геенне
огненной. Я вот шестую неделю варева-то не видал и забыл, какое оно такое.
Едим с дьячихой всухомятку. Ехали возы с рыбой, выбегал, кланялся: две рыбины
трески с возу сбросили.
— У нас старый поп умел
походом на этих разбойников-то выходить, едали мы тогда и убоинку. Теперь от
этого соловецкого сухоядения колотья в животе ежедень не проходят: гудет, точно
по гати на колесах телега едет.
— Ты вот выпей-ка чашу-то
утешения: раздробит она слежалое то, — говорили пономарю.
— И ее перестали видеть, как
откуп течение свое скончал.
— Все перестали. А ты
рассказывай-ко, как мы походом-то со старым попом ходили.
— Ходили
ведь мы путно: всегда на свои храмовые праздники. Они это знали и, что зайцы,
припадут за углом в избе, чтобы и в оконцо не взглядывать, и ждут. Я волоку
святой воды самый большой чайник, чтобы все избы опрыскать: такой уж сам-от и
чайник купил, нарочно за таковым ездил. Мужик на крылец, и гуменцо у него обрито:
«Не брызгай-де, а вот, получи». Да сколько, мол? А сколько улажено, по старому.
Нет, говорит, не таков нынешний праздник: этот родители ваши чредили, как
матушку-церковь ставили, этот втрое дороже, по той самой причине, что предковской
и досельной, а втрое стоит, потому что вы церковь-то эту бросили и забыли, да,
мало того, и обругиваете. Воротись-ко в избу-то, отсчитывай. А сам за порог, да
и за притолку рукой; я епитрахиль ему расправляю, а он за крест берется. Бабы
из избы кубарем со всех ног, а сам тафтичку отдергивает и рукой по-за своими-то
угодниками шарит, и мзду-то египетскую достает. Смел был старый поп и
дерзостен. Мы на дворы-то и книги подкидывали, и отступное брали, чего не
делали?!
— Иные, пожалуй, и ноне не
прочь.
— Не греши, Мироныч, дабы не
покаяться.
— Не ото льсти словеса моя!
— Ну, да ладно, а ладнее,
как на уста-то хранение положишь.
Распахнулась покривившаяся
наружу тяжелая дверь и, уныло скрипнув, предъявила толстую бабу в сарафане —
работницу отца благочинного.
— Точно зерцало в гадании, —
заметил пономарек на это явление, — мы о ней, а она сама тут. Что надо?
Баба не слушала и не давала
ответу: отфыркиваясь и отплевываясь, она закрыла нос и рот рукавом телогрейки
и с трудом выговаривала:
— Начадили, надымили,
нехристи!.. С души прет от табачищу-то: слова не вымолвишь... — И закашлялась.
— Значит, из этих? —
догадался веселый пономарь в слух и, быстро приложив большой палец к мизинцу и
безымянному в открытой ладони, выразил раскольничье крестное знамение.
— Словно вы, нехристи,
тараканов жгли. Ой, задохнуся! Подите-ко, лешие, к благочинному... звать дьячков
велел...
— А пономарей не надо?
— Кому тут вас разбирать с
бабьими-то косицами: все подьте, будь вам всем пусто!
Работница скрылась за дверь,
которая на этот раз, видели все, тяжело стукнула ее по спине.
Оправились и отправились все
к благочинному на кухню.
— Подьте, долговолосые, в
покой, да без трубок: вон и Разумник на крылец курить выходил, — встретила
пришедших работница, кокетливо улыбаясь и отпихиваясь правым локтем от шуток
веселого пономаря.
Раскачиваясь всем телом и
нетвердо стоя на ногах, выдвинулся навстречу вошедшим отец Корнилий. Он
открякивался и непрестанно широко ахал правой рукой вниз и вверх, вправо и
влево и говорил с веселой улыбкой и раскрасневшимся лицом.
— Ну-ко, доместики,
становись, споем «Богородичен».
Мгновенно дьячки стали
откашливаться и, толкаясь боками, устанавливаться: веселый пономарь позади
всех, но Корнилий достал его оттуда рукой, сильным порывом вытащил вперед.
— Ты пономарек, встань на
своем месте!
И пихнул его направо.
— Начинайте «Иже тебе ради»,
— и задачку припустил: — до-соль-ми-до.
Двинули и понесли: «Богоотец
пророк Давид», но очень нескладно, потому что и сидевшие попы не утерпели и
пристали: Евтихий с тенором, Разумник с громовым нескладным басом, который
заскрипел до того, что все вошедшие певцы стали смотреть ему в рот и глядеть,
как насупливались его брови, раздувался нос и вздрагивала, встряхиваясь,
борода. На «песненно о тебе провозгласи» все согласились, попали ловко в тон и
накинулись всей силой так, что от теноровых взвизгов загудело одно стекло в
дальней раме и заныло другое в ближней.
«Провозгласи» подхватили с
полным усердием басистые голоса и, словно подкинув на высоту, бережно сдержали
это слово там на октавных тонах и оборвали, словно сбросили ниц и разом.
Благочинного работница
выскочила на крыльцо и забежала к дьяконице, бросилась там на лавку и успела
выговорить:
— Прорвало, мать, и,
Господи! Словно несытые волки!
На «величия тебе сотворшему»
опять было певцы разбежались кто куда, но сильные басы снова привели всех в
одно место к согласию и дружно гудели и хрустели «преста царица одесную тебе»,
отделывая и налегая на те слоги, где попадалось «р». Веселый пономарек
временами судорожно потряхивал правым плечом, выделялся яснее прочих, несмотря
на то, что заливной тенор Евтихия силился обсыпать дробью и оглушить, для чего
певец вытащил всю свою шею из-под стоячего стеганого высокого воротника
подрясника и вытягивал ее, как гусь, стараясь петь в голову, как задавленный.
Дальше по
знакомой дорожке потянулись все дружно и ладно, словно ухватились в плетешок
руками и шли нога в ногу, даже не осматриваясь. Басил пономарь, шевеля
подбородком, который разыскивал воротник радужного цвета жилетки, чтобы
опереться на него с кадыком вместе и вызвать из горла более неестественные,
гусгые или, как говорят мужики, толстые звуки. Евтихий продолжал вытягивать в
струну правый бок и правую ногу и, не сдерживаясь на цыпочках, время от
времени пошатывался и поправлялся. Когда дошли до слов «вочеловечитися
благоволивый Бог» на этом месте взыграли и порезвились тенора, поторапливались
и закручивали голосами, и по первому слову пробежали словно вприпрыжку. Даже
старый дьячок Мироныч, давно певший козла (и на этот раз прихватывавший
ладонью левое ухо, чтобы некрепко отдавало в голову), пел с самодовольной
улыбкой и с наибольшим старанием и участием. Когда добрались до «заблудшего горохищного
погибшего овча», басы превзошли себя, и сама попадья бросила убирать посуду и
прислушивалась, как прокатили с громом и хрустом «горохищное», как взобрался
Разумник до глубоких октавных тонов со словами «на рамо восприим, ко отцу
принесе», и видела, как даже и у старика Мироныча до сих пор неподвижно
торчавшая бородка (словно и не его, а взятая у кого-то напрокат и пришитая
прямо к воротнику) сильно встряхнулась и поднялась кверху. В конце тропаря
хороводник и заводчик Корнилий сам уж и не пел, а только усиленнее и
размашистее вскидывал обеими руками, и то отодвигался назад, то надвигался на
поющую кучу. Когда она кончила, он опять кричал:
— Ну-ко опять: «Кто тебе не
ублажит».
Этот догматик не задался: все
остались недовольны. Сбили и помешали попы, которые теперь все до последнего
пристали к певцам: не устоял даже и благочинный. На «В Чермнем мори» помирились
все и успокоились.
Дьячков и пономарей услали,
а сами стали собираться домой; разыскивали свои барашковые и пыжичьи высокие с
ушами шапки и длинные плисовые муфты: у кого на заячьем или беличьем меху, у
кого просто набитые куделей.
Весело бежали поповы лошадки
с погостенской горки, похлестывали их дьячки и пономари, сидевшие на облучках
и козлах. Шибче всех бежала пара поеных и кормленых лошадок отца Корнилия, с
пристяжной на правой руке и с двумя стригунчиками-жеребенками позади саней.
Тише прочих и совсем не спеша ехал отец Разумник, без кучера, один, в простых
крестьянских рукавицах с голицами, полнее других нагрузившийся и половину
дороги до села крепко и беззаботно проспавший.
На открытый
бой с выверенным оружием или в тайную, тщательно прикрытую засаду, вооруженные
терпением и опытом, ехали отцы с погостенского съезда? Или в виду открытого врага,
успевшего занять на поле битвы все надежные пункты, бессильные отцы, припрятав
оружие, останутся по-прежнему подневольными зрителями и будут лишь пугливо
озираться на свежие подкрепления, идущие по окраинам пустынных лесов и из
темных подпольев жилых сел и деревень? Всех меньше знают про то сами отцы — эти
восемь воинов, имеющих каждый за спиной своей для защиты и спасения свои толпы
домочадцев из беспомощных женщин и бессильных детей. В виду голодной смерти и
погибели, все находятся в страхе, и энергия борьбы и нападений давно уже
сменилась чувством самозащиты.
Каково при этом самое
воинство, столь малое числом, но, может быть, крепкое духом и внутренней силой?
Доедем вместе с ними до
аванпостов, наглядно проверим наличность, да, кстати, приглядимся и к неприятельскому
лагерю.
ГЛАВА III
Рыженькая кобылка привезла
Разумника в село к низенькому дому, перешедшему к нему от предместника-тестя,
выговорившего себе угол в кухне на печке. Разбудила его сама попадья,
доставшаяся ему вместе с этим неказистым, но теплым домом.
Нескладный высокий рост —
ничтожное, по-видимому, обстоятельство — составлял самое крупное несчастье всей
его жизни. Когда он еще учился в семинарии и проглатывал уже премудрость
богословского класса, его едва не забрали в солдаты: то было время, когда на
учившуюся семинарскую молодежь сами епархиальные архиереи вдруг стали смотреть,
как на рекрутов, пригодных для гвардии, и семинарские классы чуть-чуть совсем
не превратились в рекрутские присутствия. Разумник уже стоял перед архиереем и
был бы отправлен под мерку, если бы придерживался чарки и буянил: но кроткий
нрав и смиренство, засвидетельствованные ректором, спасли его от лямки и
ранца.
Ему задали задачу, с трудом
разрешимую, искать невесту с местом и, конечно, со священническим. Искал он
долго, ходя пешком и присаживаясь на облучке у проезжих мужиков, выспрашивал и
прислушивался, и дознался до одной такой, которая была и безобразна, и
перестарок, и всеми женихами была обойдена. Она успела уже обозлиться на свое
долгое девичество и сделалась капризною; сочетался он с нею браком на тестев
счет, а вскоре, поталкиваемый кулаками в спину и с трудом нагибаясь, услышал
над своей головой великое слово «аксиос».
— Вот, у нас и Разумник в
попал! А мы его и не слышим, и не видим, — толковали сельские мужики, когда
новоставленник успел пообжиться, попасть под башмак попадьи и сразу показать
себя со всех четырех сторон прихожанам.
— Больно нескладный, точно
оглобля, а смирный поп, курицы не обидит, — хвастались последние соседям на
словах, но не на деле.
Думая, что, коли сам есть не
просит, значит, сыт, мужики смирного попа забыли, а когда он своим ростом
напоминал о себе на улицах и базарах, смеялись над ним и ребятишек своих не
останавливали делать то же. Толпами бегали они за попом с криками «иго-го», но
еще ни разу Разумник на них не обиделся и ни разу не отмахнулся, отвечая на
вопросы товарищей коротко и ясно:
— А я по евангельскому
слову: прохожу мимо, не взирая.
Мужики того
не знали, что, появляясь на больших базарах и ярмарочках, Разумник покупал
четверочку чаю да фунтика два сахару — и только всего, и то на случай наезда
отца благочинного. Товарищи знали, что не от скупости, а от той же
«неизглаголанной» скудности у него и сермяжная ряса на плечах, и
глубоко и искренно вздыхали, когда заходила о нем речь.
Чем жил и пробавлялся — он
сам на этот мудреный вопрос не сумел бы ответить. Одно было всем известно, что
умудрил его Бог на слесарное дело, и к механике он имел склонность: в ближнем
городе часы поправлял и чистил и раз починил целый орган. Для мужиков чинил
ружья: мужики тех мест ходили за белкой, били чухарей, рябчиков и белую
куропатку. Птицу сбывали они прасолам, белку подбирали в меха и держали для
того особые мастерские избы: опускали в квасы, бросили и пялили
потом, распускали и топтали на волос, и, наконец, разбирали по
водам и кроили меха: черевые и хребтовые. Разумнику и около этого дела не
удалось устроиться, по недостатку практичности и неумению смыслить то, что,
если голодно на большой и мирской дороге, значит, надо сворачивать на проселки
и там поискать и попытаться. Слесарная работа и починка часов увеличивали
временами количество медных и серебряных денег, но бед и нужд далеко не
предотвращали.
Не таков был Корнилий. Года
выучили и укрепили в нем знания и страсть к хозяйству и в особенности к
лошадям. Спознал он эти науки до тонкостей. Когда сеять овес, когда
развешивать ячмень по пряслам, чтобы дозревал на ветру и солнышке, не успев
доспеть на корню, — Корнилий мог посоветовать вернее и лучше всех. Его взять —
оценить лошадь, посоветовать мужику в этом самом важном и труднейшем вопросе
хозяйственной жизни. По крестьянским понятиям, он стал человеком очень нужным,
потому что был, несомненно, полезен, и тем резко выделился из ряда своих товарищей.
Мужики в нем попа позабыли, стали видеть такого человека, каким он и сам, может
быть, сделаться не желал, но куда привели обстоятельства его жизни и быта.
Мужики перестали подходить под благословение и целовать его руку, стали
поговаривать: «Гляди, поп Корнилий не то и поет, что надо и чему его учили», но
зато шапки стали скидать при встрече с ним далеко раньше и стали кланяться ему
гораздо ниже.
Поп вошел в почет и стал
всем нужен. В конце- концов, сталось так, что на базарах и цен не знают, пока
не пришел поп Корнилий, а прошел он раз между возами, прошел два — и загалдел
базар на сотни голосов. А то оглядит продажного коня, выхватит из-под рясы
кнут, вскочит на спину, чмокнет да свистнет и поедет пробовать не на счастье
мужику-покупщику, а на верную прибыль: смело бери узду в полу и хлопай по рукам
хоть с самим цыганом, если поп похвалил коня.
За развязку дела и за
подспорье ему мужики были не только не прочь выделять магарыч или осталое в
таком размере, сколько сам поп заговорит и захочет. И мошны охотно и торопливо
распутываются и в глаза ему с полнейшей охотой, удовольствием и с нашим почтением.
Тем Корнилий и жил, а от перекупки лошадок держал большую конюшню, и кому надо
было подобрать тройку, подыскать рысачка — к нему ходили к первому. Сами
барышники сознавались в том, что этого попа на лошадях не обманешь, обмишулился
он один раз, но и тогда, надо полагать, пьян был.
Из-за конюшни Корнилий,
впрочем, и других дел не проглядывал, не зевал, когда и белку собирать придет
время. Взглянет он и сразу смекнет, каковы черева выйдут в квасах, и хребтам
определит цену настоящую. Глаз его не ослаб и видит всякую беличью воду: которая
синяя, подсиняя, темная, межеумочная, головная белая и подголовная с желтоватой
подводкой. Когда подбирать начнут — его зовут, потому что никто лучше, вернее
и экономнее этого трудного дела не сделает. По его указаниям веди кройку
смело: и на одну, и на обе.
Любуясь на проворство и
знание его, кто и покрепится, а всякий непременно сказывает:
— Тебе бы рясу-то снять,
надеть наш мужичий полушубок да торговым делом заняться: в самую пору.
Поговаривали, что он ходил в
доле с самым богатым заводчиком и держал за ним деньги для содержания
мастерских изб и сам такую хотел на задах у себя выстроить, да побоялся
владыки, и о компании своей никому не сказывал, и от всех скрывал.
Подойдет к руке перекупка
соленых рыжиков — не побрезгует Корнилий и этой статьей и позовет скупщика
поглядеть товар, а зашел поглядеть — поп товар сбудет выгоднее других. От этих
дел стал он с достатком обеспечен, по крайней мере, на столько, что держал два
самовара, разводил цветы в комнатах и выхолил китайский розан и герань в таком
виде, что похвалил их сам архиерей — знаток и любитель цветов, про которого у
этого попа всегда находилась заветная бутылочка иностранного вина в высокую
цену. Приедет жданный гость, между прочими разговорами, после обеда, насчет
лошадок пошутит и запрещения не положит, простит.
В виду Корнилия и по
сравнению с ним, другие священники, соседи его, далеко отстали. Евтихий, например,
приехал с любовью к книгам, а из-за них со спорами и бесконечной страстью к
наставлениям и поучениям. Из-за страсти к поучениям он исчудачился до того, что
мужики считали его полоумным, не понимая его мертвенной книжной ученой речи.
Всего меньше он годился в пастыри и проповедники неграмотным людям. Всего
меньше он мог внушить к себе уважение по той распущенности и равнодушию к
земным благам, не исключая и собственного продовольствия и пропитания, что
составляло большое горе попадьи и предмет удивления сельских крестьян. Днями он
не поест совсем, а когда приведется — ест много и все без разбору. Когда нападет
на него «говорун» — ничем его не уймешь, и другой смелый так и оставит его
середь улицы договаривать про себя и на ветер. Ряска на боку, надетая криво,
пояс подпоясан, когда напомнят волосы не причесаны сам неизменно суетлив и с
судорожными движениями.
«Скорей бы жить в монастыре,
чем на приходе», — думали все, да раз это же самое сказал ему в глаза и сам
архиепископ, посетивший приход его.
Что дадут за требу, только
то у Евтихия и в корысти, если не догадается сердобольный сметливый человек
пособить ему посильным приношением. Если нужно было попадье ответить сетующей
на бездолье, трудную жизнь и безденежье, она отвечала слезливой печальнице:
— Поженила бы я тебя на
своем попе Евтихии: не такие бы еще слезы проливала.
Тяжелая жизнь с
непрактическим ученым мужем не сделала, однако, из нее ни простой тряпки, ни поломойки,
но такую, которая смотрела в оба и вовсе не зевала там, где можно было поживиться.
На досуге она, между прочим,
успела выучить наизусть полные святцы: открывай любую страницу, требуй любое
число в подряд и вразбивку — она имена всех святых высчитает и безошибочно
скажет. К ней ходили за справкой, она сама не опускала из виду ни одной
именинницы, не забывала ни одного пирога. Только два слабые места знали за ней:
имена святых, почивающих в киевских Феодосиевых пещерах, она не знала, в Антониевых
помнила нетвердо, зато имена всех сорока мучеников и 70 апостолов хорошо знала и
пересчитывала. Особенно прославилась она отчетливым знанием всех канонов. С
ними ходила на войну против старух- раскольниц и одерживала над ними победу,
всегда с успехом, не выходя в спорах из тропарей, кондаков и икосов.
— Вы сметану-то да творог
небось на себя собираете? — умела она раз спросить просфорню и сторожиху,
собиравших петровщину, т. е. молочные скопы и овечью волну.
— А где это указано? — не
давала она спуску ни этим бабам, ни раскольницам. — Что в Писании-то говорится?
И ей вспоминалась толстая
книга «Маргарит» — любимое чтение всех попадей, а в ней Златоустово слово «О
лжеучителях», и, как живая, встала перед глазами та страница «Слова» и в ней
строки со словами: «Волну и млеко от стад емлюще, а о овцах не пекущеся».
В доказательство и эту
тяжелую книгу притащила, и это место указала. Сталось большое дело, совершился
переворот: начали носить петровский принос в пользу причта не только того, к
которому принадлежала Евтихиева попадья, но и во всех соседних приходах.
Агафоник жил прижимками и
вымогательствами и зорко высматривал, куда можно налететь и где хапнуть.
Дело нехитрое, была бы
охота: запрещений на раскольников вышло много, так много и таких крутых и
резких, что и не придумать способов набраться сил, чтобы подчиниться им и
примириться. Агафоник знал их все на память, даже из тех, которые всеми были забыты.
Так, например, не велено было выносить тела умерших раскольников на их
собственные кладбища: он не воспрещал, глядел сквозь пальцы; когда просили его
разрешения — продавал его; когда хоронили, не предупредив, налетал и брал уже
втрое. Поговаривали, что он записывал раскольничьи браки в книгу, но не
венчал. В набегах своих он доигрался до того, что все его считали кляузником и
доносчиком, человеком неуживчивым. Его переводили из прихода в приход, как
человека беспокойного, и тем еще больше разорили его и возбудили в товарищах
всеобщую к нему нелюбовь. Про похождения его рассказывали многочисленные
анекдоты. Мужики говорили свое:
— Самое зелье! Этот поп, что
худая баба — и не приведи, ты Господи!
— Когда бы убрали, то ли бы
дело было!
— С вострым ногтем поп, что
коршун!
Неуживчивое скитание по
разным приходам развило в нем лихорадочную жадность ко всяким легким
стяжаниям, достающимся без труда и не требующим терпения. Вдобавок, от
семинарии сохранил он странные манеры кривляния и дурных привычек, которыми
прорывался и во время служений, вызывая улыбки и насмешки. Всеми был нелюбим и
с раскольниками ладил лишь тем, что, находя в приходе старого письма образа
или старой печати книги, не считал их заветными. Поговаривали даже, что он этим
кормился и, если бы остановился на одном каком-нибудь месте, имел бы теперь и
деньгу.
Поп Иван Чадо (прозванный
так за то, что за обедней, после сугубой эктении, возглашал старинное добавочное
прошение «О чадех и домочадцех», выпевая его при этом с особенным усердием)
ничем особенным не отличался. Он, как и на погостенском совещании, упорно
промолчал, покряхтывал и сплевывал, и никто не позаботился узнать его мнение,
так и на приходе был молчалив и угрюм. Он принадлежал к отживавшему типу
малограмотных, отправлявших церковные службы не по книгам, а больше по памяти.
За раннее развитие громкого голоса его из риторики поставили в дьяконы; из
дьяконов за безответное смиренство и из сострадания к необыкновенно большому
семейству, посвятили во священники.
Когда он попал в приход, где
преимущественно распространен был раскол, судьба его там разрешилась просто.
Филипповские начетчики, расходясь в толковании слова или текста, смеясь,
говорили между собой:
— Не пойти ли к Чаду?
— Не поп ли Иван так
разумеет, не он ли обучал?
И когда ради шутки
обращались к нему за толкованием, Иван отвечал одно:
— Не дразните меня — не
люблю. Покиньте вздор, ступайте к бабам.
Не ценя себя как пастыря и
учителя, он ценил в себе право совершителя обрядов и тайн. На запутанную
свадьбу был прост и охотлив. Точно так же не отказывался отпевать покойников
по раскольничьему обряду, а одного из их наставников не задумался даже проводить
на раскольничье кладбище. Его смиряли за то в монастырской келье, но поп Иван
до сих пор вопрошает:
— За что?
Погостенский благочинный тем
только и жил, что досталось ему из сбережений дяди архиерея и что сносилось
обычным поклонным от товарищей — сослужителей его благочиния. Не имел он ни
нужды, ни желания прибегать к тем способам, которыми пробавлялся его
предместник.
Тот, заручившись требником
Петра Могилы, под рукой и тайно, и, конечно, за возвышенную плату, отчитывал
по нем и руководился им во всех случаях, где было приглашение и вызов. Знали
про то в отдаленных окрестностях и приезжали к попу подводы из чужих приходов:
— Погостенский поп знает и
читает такие молитвы, которым других попов не учили. У него на всякую притку
отказ есть.
Требник Могилы после смерти
попа достался по наследству его сыну — погощенскому дьякону; стал требник
кормить с хлеба на квас и дьякона. Дьякону это кстати: по науке отца он и
прежде умел гадать на псалтири, подвешивая ее на ножницах, подбирая и растолковывая
вскрывшиеся на случай стихи псалма всем тем, кто его о том просил и кто верил,
что и дьякон, как и покойник-батько — и колдун, и знахарь. Да и не верить было
нельзя: дьякон был охотник до пчел (весь огород уставлен был пчелиными
колодками), и еще ни один рой от него не улетел. Ходит он с курчавой рыжей головой
и хохлатой бородой промеж ульями, как по церкви с кадилом, ходит без сетки
середь шумливых роев, и ни одна пчела его ужалить не смеет.
Старый безголосый дьячек
успел приспособиться к огороду и выращивал такую капусту, что на базарах ее
считали самой лучшей. Городские мещанишки-маклаки приходили даже к нему на дом,
перебивали и переторговывали ядреный товар на корню. Старик был доволен, но
кучился и жалобился встречному и поперечному, когда стали путать цену и
сбивать его со счету, заведя новую моду — покупать капусту не по грядам, а по
сотням кочней. Один такой маклак в соблазн даже ввел его, когда пришел
торговаться в церковь и из алтаря вызвал на клирос. Пока старик на пальцах
считал да в уме пересчитывал, перекладывая гряды на сотни, священник велел
начинать часы и возглас дал: вместо «аминь» и «слава Тебе Боже наш, слава
Тебе», вышло вслух всей церкви и всех предстоящих: шестью шесть — тридцать
шесть.
Осталось сказать еще про
пономаря, да лучше его самого не скажешь: «слякохся от нищеты», говаривал он
сам с полной откровенностью. В самом деле: сыновья его, ходившие в епархиальный
город за 250 верст с вакаций и на вакации всегда пешком, не уносили с собой
больше 3—4 гривен медными деньгами и чем жили — отец и думать боялся. Стаивал
он на перекрестках, выпрашивая у проходящих подаяния, бродил по базарам между
возами — собирал высыпавшиеся крохи, и не раз видели его в питейном доме
пляшущим и поющим шаловливую песенку не за вино, а за те же медные деньги.
Один сын сделался впоследствии архиереем, другой — большим столичным
чиновником: стали отцу помогать, да уж тогда, когда ему ничего не было нужно.
Дьячкова вдова-теща круто
месила по субботам тесто и пекла просфоры — и этот заработок до того казался
серьезным и важным, что, когда благочинный хотел произвести в просфорни сестру
дьякона, старую деву, дьячок несколько раз приходил валяться у него в ногах:
— Не будет милости — ко
владыке пойду!
Кончилось, впрочем, тем, что
место осталось по-старому. Соперницы стали избегать взаимных встреч, а при
случайных корились и переругивались. У дьячка выродилось на попа косое медвежье
взглядье и вырос зуб, который он, однако, старательно затравливал и не давал
ему ныть и разыгрываться.
Итак, вот эти воины,
выставленные в передовую цепь лицом к лицу с неприятелем и, как видим, без
всякого прикрытия, а вдобавок еще обессилевшие и усталые.
В виду их тяжелого и
невыгодного положения, конечно, самым существенным и важным является вопрос о
том: кто неприятель и каковы его силы?
ГЛАВА IV
Погостам и селам, выродившимся
из погостов уже сама судьба судила стоять в тех глухих местах, где славянские
поселения очень древние и народ пребывает в патриархальной простоте нравов,
цепко держась за прадедовские обычаи и верования. Там, где уцелели погосты,
несомненно, сохранилась и старая Русь, нетронутая чужеземными обычаями, и для
археологов здесь богатая и интересная почва: этого имени селения — прямые тому
показатели в настоящее время.
В старину,
когда объявилось на Руси никоновское исправление церковных книг и перемена
некоторых церковных обрядов, в погостенских приходах сильнее всего выразилось
противодействие и отстаивание старых обрядов, особенно тех, которые зависели
от церковных постановлений и правил, названное борьбой за старую веру,
высказалось наиболее крупными проявлениями, восходящими до поразительного
героизма. Сюда бежали и здесь находили готовый приют и угреву все те, которых притесняли
в городах и в густонаселенных пунктах. Когда преследования достигли и до этих
мест невозмутимого покоя и очень надежных укрытий и откуда уже некуда было
скрываться, упорство, доведенное до отчаяния, не задумалось высказаться ужасающим
количеством самоубийств в виде добровольных самоистязаний голодом,
самосожжений и самопотоплений «веры ради» не десятками, а сотнями ярых
фанатиков. Где больше сгруппировалось погостов, как в Олонецком краю! Туда
охотливее сбегались гонимые, и там крупнее и чаще успело выразиться количество
самосжигателей, морельщиков, топителей и т. п. В виду мученичества, старая вера
укреплялась и, прикрытая от гонителей тайной, как весенняя вода снегом, медленно,
но верно подтачивала и осаживала этот снег.
Сталось так, что где брошены
были семена в те давние времена, там и теперь прозябают плоды в виде ревнителей
древнего благочестия. Чем древнее место, тем их больше, чем сильнее и чаще их
преследовали, тем они делались упрямее и озлобленнее. Сначала по старой
привычке не отставали от священства и держались попов до-никоновского
пострижения, а когда те попы вымерли — прикармливали беглых, исправленных по
старым книгам и по особому чину. Когда попов стали ловить, а доставать их
представлялось делом значительной трудности, священство совсем отвергли.
Выросли беспоповщинские
выгорецкие скиты: всякий благочестивый мирянин, грамотная и целомудренная
женщина стали за попов совершать тайны. Совершая их, начали оправдываться и
сомневаться. Оправдывались примерами и жизнью первых христиан, усумнились и
задумались над таинством брака. Одни встали за брак (секта поморская), другие
отказались признавать его святость и набожность (федосеевщина). Разбившись на
два лагеря, враги стали отчаянно ненавидеть друг друга, презирать,
преследовать, не сообщаться ни в молитве, ни в беседе, ни в пище. Затем, ввиду
неустанных и усилившихся преследований, опять сошлись на одном, что наступило
Антихристово предреченное царство, что гонительная власть — слуги Антихриста,
исполнять ее веления — неумолимый грех (в современном царе Петре Великом стали
видеть самого Антихриста). И, наконец, вовсе перестали молиться за предержащую
власть. Словом, из поморской секты выродился новый толк — филипповщина, или
пилипоны, — самого мрачного, непримиримого характера, отличившийся множеством
самосожжений, искренним и полным отвращением ко всему своему, как к еретическому.
Эта озлобленость отчуждения дошла до того, что филипповцы не только чуждались
православных и не ели из одной чашки и одной ложки с поморцами и федосеевцами,
но стали носить с собой и свои иконы за пазухой. Когда же за это тяжесть
нелюбья и гонения над ними усилилась, самые ревностные федосеевцы решили совсем
бросить этот мир, для которого настали последние дни и Антихрист духовно уже
воцарился.
Они, покинув оседлую жизнь,
решили скитаться: странствовать, скрываясь от людей в непролазных дебрях
дремучих лесов или в темных подпольях под землей. Проявилась между
филипповцами новейшая секта сопелковского согласия, странников, пустынников,
Христовых людей, бегунов, скрытников, голбешников, подпольников, нырков, смотря
по тому, под каким званием захотели признавать их окольные жители. (Мы будем,
относительно бегунов, руководствоваться теми новыми и еще не обнародованными
данными, которые собраны и доставлены нам из Каргопольского уезда Олонецкой
губернии.)
Поморцы,
федосеевцы, филипповцы и скрытники — основная беспоповщина — разойдясь до
непримимого раздражения и озлобления, согласно и твердо остановились вместе на
одном: не признавать господствующей церкви и не иметь со служителями ее и
верующими
в нее ничего общего, если бы даже грозили за то горчайшие мучения и беды. Не
только войти в церковь, но и встать под тень ее — велик грех даже и на тот
случай, когда застанет проливной дождь.
Исповедниками трех старых
беспоповщинских толков окружен был Погост, и съезд у благочинного вызван был
появлением в тех местах нового толка — четвертого, неизвестного и
неожиданного, как печальное доказательство, что раскол растет и направился в ту
сторону, где его не соследишь и не откроешь.
Стали, однако, следить и
разузнавать. К самим сектантам не пойдешь — и на двор они не пустят. Случается
так, что, проходя мимо, неожиданно получишь оскорбление: либо заржут
по-жеребячьи, либо скажут неподходящее слово, условную и очень злую брань.
Случайная встреча, в нейтральном доме или где-нибудь в лавке, легко укажет
вора, на котором горит шапка, укажет тем, что вор сделает косое взглядье,
отвернется в сторону, выйдет вон, а если и останется, то упорно промолчит и
выждет твоего выхода.
Да и что уж говорить про
священников? Мирянина взять: пусть-ко любой у них хлеба выпросит, даже
прохожий путник! Не только хлеба — воды не дадут из колодца. Не слышно даже,
чтобы кто у них не того прихода и веры провел ночь, выпросил воды.
Таковы они все без различия,
и отделить тут федосеевца от филипповца трудно. Выжидай, когда филипповец, при
входе в чужую избу, не молясь хозяйским иконам, вытащит свою из-за пазухи: ищи
случая, когда поморец отличится от федосеевца тем, что на работах с
православными станет жидкие кушанья есть из особых чашек и только густые из
одной, выговорив свое правило: «Вино да каша — одна чаша».
Личными
наблюдениями не убедиться: надо обратиться к прихожанам, которые поневоле
близко стоят к односельцам и потому больше видят. Иные, пожалуй, по именам всех
назовут, но верно ли? Конечно, нет. Нет, именно, потому, что там, где расколу раздолье,
там в одной семье все три веры вместе, и всякий ест из своей чашки, и всякий
молится своей иконе. Бабушка держит поповщинское распятие, с изображением на
самом верху Господа Саваофа, под ним Св. Духа и крест с титлом: I. Н. Ц. I., а
у большухи — тоже осьмиконечное распятие, но поморское: вместо Саваофа, образ
Нерукотворного Спаса; Духа Святого нет и вместо титла написано: «Ис. Хс. Царь
Славы», а сам хозяин иконы своей никому и не покажет, как истый филипповец.
Умерших всех кладут в гроб, выдолбленный, по древнему русскому обычаю, из
цельного дерева (из колоды), завернутыми в саван; но бабка разрешает похоронить
себя на православном кладбище, а «сама» ни за что на это не согласна: хоть в
лесу под пнем, но не со «щепотниками».
Бывает и так, что все члены
семьи согласятся в одном толке, но одни, дозволив себе при нужде и поневоле
обмиршиться (поесть с православными, побывать в их церкви и т. п.), налагают на
себя исправу: несколько лестовок (несколько раз сотню поклонов), отлучаются в
молитве, в пище. Другие ничего этого с собой не делают. Свекровь купленную на
торгу пищу освящает молитвами, сноха стряпает и так, неосвященную. По одним,
сарафаны и большие платки надо носить непременно одинакового степенного цвета:
либо черные, голубые, либо синие; по другим — нет греха и в пестрых веселых
цветах.
На молитве в одних семьях
стараются все стоять рядом и поклоны класть разом, а не врозь, по образцу
птичьего полета, в других — молятся, кто как знает, но старшие — особенно и
прежде, младшие — потом после всех.
Некоторые выдумали, что
хороша и богоугодна та молитва, к словам которой прибавлять «ох-охо-хо»; прочие
над этим подсмеиваются. Таким образом, и в одной секте разные толки — ничего не
разберешь: все спуталось, и сами исповедники мало себя понимают. Это вводит в
соблазн наблюдателей, и в данном случае очень легко ошибиться и других ввести в
заблуждение. Мудрствующие священники попадались тут всего легче, именно, тем,
что раздробили основные толки на мелкие подразделения: явились у них и охохонцы
какие-то, щельники, немоляки, стариковщина, подцерковники и еще целые десятки
— и пошли гулять по свету эти неизвестные и несуществующие секты. Стало еще
труднее понимать основные и главные секты, и учет раскольников сделался почти
недоступным.
Учет стал совсем невозможным
в виду другой неизбежной беды, что, где дрова рубят — там и щепки валяются,
где повальная болезнь — там и зараза. Между расколом и православием
образовалось то неопределенное и неизбежное среднее, на чем уже совершенно
можно запутаться и и ни до чего ясного не дойти. А по-видимому, и дело совсем
нехитрое, и причина его очевидная.
Большая ли
редкость встретить духовному пастырю между православными прихожанами таких,
которые не только вовсе не знакомы с основными истинами веры Христовой, но и не
знают ни одной молитвы? Удивительно, что в то же время между этими людьми
встречаются бесчисленные бредни раскольничьих сект. И это «среднее», эти
межеумки и «ни то ни се» сами не знают, к чему себя приписать: прямо ли к
филипповцам, или продолжать считать себя православными. Православный же он
только потому, что два-три раза был в церкви. Первые два раза приходил сам
исповедываться и причащаться, потому что задумал жениться, и сказали ему, что
без попа тут нельзя: и брак не крепок, и жена может сбежать, и всяк твоему горю
посмеется — «ходил-де вокруг пня, венчал-де тебя серый волк, убирайся ты к
лешему-черту со своей глупой жалобой». Третий раз был в церкви не по своей
воле: привозили умершим и отпевали по православному обычаю, потому что считался
таковым и был записан в приходских списках. На этом и кончалось все православие, если в
течение жизни не заболевал опасно, когда нужно приглашать священника на дом,
чтобы не сказали, что умер без исповеди и причастия: и вот теперь сам поп
свидетель тому, что ты, действительно, болен и не умираешь внезапной или
насильственною смертью.
Эти средние окрестить
младенца не прочь, хоть в какой угодно холодной воде, но вдруг ни с того, ни с
другого затруднит их миропомазание: «Нельзя ли, бачько, не мазать».
У хорошего трезвого
священника исповедаться не прочь, да вдруг выдумают делать это не иначе, как
тайно, ночью. То вдруг начнут все молиться двуперстным крестом, то повадятся
ходить в одну какую-нибудь часовню, то начнут толковать между собой о грехах
разных! Гулянки — грех, зимние катушки с гор — грех; перестанут на Масленице
надвешивать качели, в кабаки ходить. То начнут приходить с вопросами за разрешением
разных недоумений:
— Я, вот, в дальную дорогу с
обозом сходил, чужой пищи поел, притрагивался...
— К чему притрагивался? —
спрашивает отец Корнилий.
— Да мало ли к чему, ко
всякому...
— Ну и пущай!
— Надо исправиться: в баню
сходить, потому, может, к чему нечистому прикасался.
— Ты и сходи в баню,
помойся. После дороги баня хорошо помогает, облегчает грудь.
— А ты бы мне молитву перед
баней-то, молитву такую прочел.
— Какую же такую молитву?
— От осквернения.
— Ну, братцы! — скажет себе
Корнилий. — Мудрено вас сосчитать, как баранов в стаде: все шли ладно, да
вдруг попритчилось — и шарахнулись, когда я на втором десятке считал, а теперь
со счету совсем меня сбили.
— Как эта трудная наука-то,
отец Евтихий, называется, что владыка-то нам задал? — спрашивал он Евтихия,
встретившись с ним на сельском базаре.
— Статистические изыскания!
— отвечал Евтихий, специально явившийся сюда по поручению матушки,
присмотреться и если подойдет цена, то и купить рукавицы для работницы, а
вовсе не затем, чтобы подыскать и присмотреть верного человека для разговоров
по предмету статистики и заданного архиереем вопроса.
Евтихий от других товарищей
(исключая Корнилия и отчасти Ивана) не отличался, а можно даже сказать,
превосходил их гордостью (чехвальством, как говорят мужики), доведенной до
грубости в обращении с этими мужиками, торгующими на базарах и молящимися Богу
в церквах и подпольях. Высшие взгляды, презрение к серому неграмотному люду,
нахватанные в семинарии, приобрели в академии даже злобный оттенок. В
сношениях с мужиками Евтихий оказывался бранчивее, крутее и капризнее прочих.
Крестил, хоронил, исповедывал, венчал он, как и другие, но к беседованиям был
неохотлив, да, признаться, и не умел. Отличался он от других только тем, что,
когда те никаких книг не читали, он читал много и охотно. Когда другие лениво
служили в церквах, но со староверов взыскивали за то, что те молятся дома —
Евтихий всегда пел и обедни, и утрени, и вечерни, и табаку не нюхал. По книгам
изучал он деление раскола на секты, но Корнилий и этого не делал, а решил
себе, что совсем не поповское дело — разбирать раскольников по трем известным
старинным толкам: как будто даже при этом и стыдно (до того трудно).
Оставалась перед ним
четвертая секта, новая. И над нею думал Корнилий: попадью спрашивал, к просфорне
и другим бабам, которыя посудачливей и поболтливей обращался, — они чего не
слыхали ли?
Решился даже дьячка послать
потолкаться в народе, в кабаке посидеть. Ничего не дознавши, и сам выходил на
поиски.
— Не купишь ли ты у меня,
Корнилий Семеныч, жеребенка? Дома молоком я отпаивал, — спрашивал его толстый,
как боров, соседний торговец, придя к нему на дом.
— Прикупить можно, а ты
скажи-ко мне, Лука Федосеич, не слыхал ли ты чего про тот народ, что по нашим
местам в лес жить уходит?
— Да ведь тебе уж у них
лошадей не покупать: в лес ушел — значит, все продал. На что это тебе потребовалось?
Небось начальник твой велел?
— Из собственного,
признаться, любопытства, — хитрил опытный Корнилий, — стали наши бабы что-то
часто про них поговаривать. Вечор только и разговоров у них было. Ту бабу
свели, эту девку сманили. В чем тут хитрость?
— Така у них вера, Корнилий
Семеныч: вся ихна вера на бабе утвердилась. И в лесу, знать, без бабы скучно
жить, — мудрил в свою очередь захожий продавец из средних «никудышных»,
склонившийся более к федосеевщине.
— Значит, по-федосеевски,
браков у них нет?
— Кака свадьба, коли сама
идет своей волей и родителёв не спрашивает? Кому свидетельство-то подписывать?
В лесу-то разве медведь про то спрашивать станет, а волк-от вон и совсем без
паспорту бегает который год, — размазывал и замазывал продавец жеребенка.
— Да в которых лесах-то, в
лесах-то которых живут и скрываются? — не без торопливости и досады в голосе
продолжал беседовать Корнилий.
— В лесах, надо быть, в
сюземных скрываются, в таких, чтобы никто их увидать не мог, а кольми паче
попы. Может, и в тех лесах сокрытие имеют, которые по твоему приходу растут, —
философствовал гость.
— Что ты за жеребенка-то
норовишь взять?
— А подем — погляди!
Пошли глядеть, а у попа
опять-таки ничего не вышло: о чем по своему приходу придется писать преосвященному?
— Как вы по этому делу
полагаете? — спрашивал потом Корнилий у станового, подливая ему в чай норвежского,
дешевого, но очень крепкого рома.
Господин с лошадиными
манерами и трубным голосом многозначительно сморщил лоб и, ухватившись обеими
руками за правое колено и покачиваясь, отвечал:
— Сам я эту статистику
собирал недавно и могу поделиться собранными сведениями. Канальи эти — какие-то
бродяги пришлые, а не здешные. У одного из них совсем был на следу, да
мерзавец-десятский предупредил — дал им знать! Начистил ему зубы, обещал
выпороть и прогнать прочь. Ловить их очень трудно: вот, идет в лес тропинка,
едва примечаешь ее — идет- идет, к реке приводит. На реке где-то брод и, если
попадешь на него, и на той стороне реки сейчас найдешь тропинку, однако не сразу.
Тут мох надорван и накидан, тут сами негодяи эти камней натаскали: для них это
примета, для постороннего — черт знает, что такое. Эта тропинка в болото
приведет: тут никому не пройти, а они, подлецы, одни только и могут. Там у них
подземелье с ходами и выходами местах в трех. Выходы эти подведены так, что
над ними стоит дерево с корнями: надо это дерево уронить, чтобы дыру увидеть.
Это и есть дверь в подземное жилище этих анафем.
— Вы и спускались туда?
— Нет, зачем же, батюшка? От
меня губернское правление требовало только показаний о количестве совращенных
вновь.
Опытный
Корнилий о церковных данных его благородие уже и не спрашивал, имевши случаи
удостовериться в точности их и посмеяться над приемами. Становой и возы на
ярмарках считал в то время, когда одни еще въезжали, а другие успели съехать, и
одновременно выражал желание узнать, сколько было народа на торжище и на какую
сумму крестьяне привезли своих изделий и продуктов промысла в то время, когда
за покупкой белки во весь тот день не приезжал еще самый богатый скупщик.
Этот всякий год имел
обыкновение приехать, звякнуть деньгами, назначить на белку цену и открыть на
нее торг, т. е. пустить на продажу одни лишь остатки, т. е. самые мелкие
партии. При этом по старому завету не считал он из боязни греха и ответа пред
Богом ни товару сполна, ни барыша, как не считают крестьяне хлебного умолота,
толкуя «что Бог дал — все в закромах будет». И к другому ходовому ярмарочному
товару, соленому и сушеному грибу, господин становой, к изумлению отца Корнилия,
приговаривался было и тоже сосчитать хотел с неоспоримой точностью, но и тут,
по тем же причинам, не выгорело.
— Скажи ему, сколько за
товар денег собрал, — толковали мужики, — сколько за гриб да за белку денег
выпустил. Он, вишь, поэтому и раскладку на себя сделает, чтоб больше собрать,
гусь эдакой! Врите ему, ребята, что больно-де тяжелое время приспело: на все
недород, ни от чего нету корысти.
Обратился, наконец, Корнилий
к своему дьячку, которого посылал на поиски.
— Бачка, ваше благословение!
Пошел я от вас, ходил-ходил, слушал-слушал... — тараторил дьячок, захлебываясь
словами и беспрестанно кланяясь.
— Да, не гоню, не торопись!
Подпоясался бы, авось легче будет, — приласкал, смеючись, Корнилий.
— Вот эту
«статию-то» я и собирал. Гришка-целовальник сказывал: есть, говорит, такие;
будь, говорит, Мироныч, ты касательственно этого не в сумлении. Есть,
говорит, завелись. Вот-те Христос, завелись! Живут в подземельях и ходы
поделали. Не ходи к ним. Никак ты их не ссягнешь — убьют. Весеневской целовальник про кровь поминал:
как-де младенец у них родится, так они сейчас убьют и кровью его свои портреты
пишут и книги пишут. Аж книга та светится! И мне одну такую книгу показывал,
полууставом писана. И поверьте, ваше благословение, истинному Богу, литеры в
той книге светятся — своими я глазами то видел. Одну уж, говорит, я такую
книгу отцу Евтихию подарил: он до них-де охотник. А эту, говорит, никому не
отдам, какие хошь давай деньги. А станут требовать, скажу «нет». А вот перед
истинным Христом! Сам я ее видел.
— И опять нет толку. Ступай,
дьячок, домой, проспися: дьячиха уж сколько раз прибегала спрашивать, куда
послал; не убили бы, слышь. И реветь принималась. Утешь ее и выспись!
Евтихий вчитывался в
подаренную, писанную полууставом, с обычными из киновари заголовками, тетрадку,
под названием «Сказание о происхождении страннического согласия и
разнообразных его отраслях»18.
Сказание начиналось так:
«Предвещая Божественным
своим Евангелием, Христос Бог наш, яко в последняя времена быти великим
соблазном сим, между виновниками указывает и на таких, которые будут отводить
от истины указанием своих прелестей — в пустыни. В настоящее же ныне плачевное
время постигнуты мы событием и свидетели есмы раскинутых соблазнов».
И далее, на пущую радость и
удовольствие Евтихия:
«Соблазнители, отводящие с
пути истины к прелести, обольщая указанием в пустыни, внушают нам обратить
внимание на учение и прохождение сих новоявившихся, называющих себя
пустынниками и странниками по сущности верования своего, принятого с
крещением; прожив между ними шестьнадесять лет в духе их странничества, видел я
отводимых с пути истины простодушных человек и легковерных христиан,
соблазненных пустынным странничеством, как лучшим средством к приобретению
спасения, вчиная себя, со обетом крещения, в странничество. Крещение же свое
простодушные называют не Христовым, но Иоанновым, или пустынным, как мне
случалось многократно слышать от них; известно и прочим.
Пристрастие чуждо было моего
намерения, — уверяет сказание, — побуждался я истиною внушить легковерным и
простодушным братиям моим, что они, бедные, соделались не христиане-странники
своим перекрещением, но, лишившись таинства покаяния, колеблемы всяким ветром
учения их. Если они говорят вам: “се зде Христос в пустыни”, не ходите следом
за ними. Я обнажу вам корень их согласия и соблазна, соосязаю же и самое древо,
произрастшее от того, и покажу, живот или смерть даруют плоды его!»
Следующая же за сим повесть
и являет нам сие.
Странники происходят от
старца Евфимия. Он был родом переяславлянин, имел жену и детей, мирское имя его
никому не известно. В первый рекрутский набор, после третьей ревизии, бывшей в
1764 году, в царствование государыни Екатерины II, был он отдан в военную
службу. Вскоре он оттуда скрылся и под видом странника явился в Москву, где и
был принят филипповцами в их согласие. Здесь вскоре он познакомился с
проживавшим там иноком Феодосием, прежде бывшим архиерейским певчим, который
тоже сбежал из военной службы. И были они во всем до раздора Евфимиева дружны
и вкупежительны. Но недолго там пробыли. Советовали им московские люди, как
неимеющим у себя законных видов на жительство, «для безопасности и душевного
спасения» уехать в Поморье, а Евфимию у тамошнего старца Андреяна постричься в
монахи.
Евфимий так и сделал, т. е.
добрался до дальнего Топозера, где и поселился в одном из тамошних скитов,
расположенных по берегу и островам этого огромного озера. Однако пробыл он там
недолго, не более двух лет. Он выехал «с противным духом мудрования», а причина
тому была следующая.
Прознал он как-то, что «отец
постригатель» его, Андреян, имел уже в жизни случай отказаться от учения и
правил своего филипповского согласия: земское начальство сняло с него
камилавку и водило его в церковь; что там с ним происходило — в подробности
знал только сам Андреян и лишь некоторые частности известны были немногим. Тем
не менее Евфимий стал посылать в Москву письма, укоряя советчиков своих за то,
что они раньше не сказали ему про известную вину Андреяна. Евфимий немедленно поспешил
оставить Поморье.
Вместе с товарищем своим
Феодосием, он приехал в Ярославль. Найдя тут единомышленников, оба они остались
жить, будучи приняты очень радушно. Явились они сюда с затаенным
недоброжелательством к филипповскому учению, и уже здесь Евфимий задумал об
исправлениях и преобразованиях. Феодосий отговаривал начинать это дело так
скоро, и во многом с ним не соглашался. Евфимий, однако, не послушался и для
своих целей хаживал в Пошехонские леса, где были тогда два скита филиппова
согласия: Минин и Леонтьев. Тут он нашел себе одного последователя из недавно
пришедших туда, именно Павла Васильева, бывшего крестьянина господина
Мотовилова.
Вскоре пронесшийся слух о
сыске скитов с военной командой заставил Евфимия и Павла уйти в Ярославль и пристать,
близ города, в деревне Малышеве, у своего приятеля Петра Федорова. Пошехонские
скиты тем временем были разорены.
В Малышеве при содействии
Павла Евфимий занялся составлением, перепиской и распространением в народе
обличительных сочинений, «делал выписки из книг и пост водил». При личном его
содействии и старании расположить умы в свою пользу, ему удалось «заронить
семена сомнений для задуманного им нового согласия». Озаботившись привлечением
последователей себе, он приобрел таковых восемь человек. Кроме Павла Васильева
с сестрой и малышевского Петра Федорова, его усердного покровителя, ему
последовали: пошехонец Василий Прокофьев из деревни Бекарева (названный им
Егором) с двумя дочерями и Ирина Федорова из Кашинского уезда с Туговой Горы,
названная Доминикой.
«Но еще не все им было
сделано: не доставало самого главного дела для основания строимого им здания.
Нужно ему было прежнее все
смыть с себя и вновь обновиться крещением. Для исполнения сего льстился он
надеждой на одного известного ему престарелого мужа по имени Иоанн,
странствующего издревле, и который был от первых остальцев древнего
православия, а может быть, еще, что был крещен и от священников того
православия, проживавшего измлада в укрывательстве, и посему не был записан ни
в которой ревизии».
Евфимию, однако, не удалось
уговорить этого Ивана перекрестить себя и тем положить начало новому согласию
«странствующей церкви». Как долго ни домогался Евфимий, «Иван не захотел
послужить соблазном для многих его знающих чад духовных, которых он много
имел».
Так и не удалось Евфимию
«обновить себя крещением от Иоанна, как и истинный Христос Бог, начавший
благовестие от времени крещения своего от Предтечи Иоанна. Впрочем, по
убеждению своих умствований, не иначе должен был Евфимий начать собирать в
согласие учения своего, как с крещения себя, хотя и не мог креститься от
живущего и желаемого им крестителя, принужден был сам себя крестить, быв
неоднократно крещен. Что и исполнил». Это было в 1774 г.
На другой же день по
самокрещении своем Евфимий крестил всех семерых своих последователей, из числа
которых вскоре Павел Васильев, не сидевший на одном, но переходивший из одного
места в другое (в Пошехонском уезде), был пойман и по суду сослан в Сибирь.
«Причиною же сему было в бегстве от Вавилона (мира сего) стяжание сребрениц
его, которые дал взаим одному из знакомых. И ненавидяй Павел Вавилона, сжалился
по его сребрениках, начал безотступно их требовать от должника, который, чтобы
спасти Павла от прикосновения к ним, а себя избавить от докучливости его,
доставил сведения к пойманию его».
Евфимий с остальными пятью
последователями своими (кроме Петра Федорова, оставшегося дома) вскоре ушел в
Галицкие леса. От притеснений обывателей тех мест, «по научению нетовщины»
(то-есть последователей Спасова согласия), он не мог прожить здесь больше двух
лет и выехал с Ориной Федоровой опять в Ярославль (Василий же с дочерьми
удержался в Галицких лесах). Близ Ярославля, опять в доме странноприимника и
благодетеля своего Петра Федорова, Евфимий прожил еще три года до кончины
своей, последовавшей 20 июля 1779 г. на 49-м году жизни. При селе Малышеве он и
был предан земле.
Он был хорошим мастером в
уставном письме в 20 тетрадях с помощью братьев Григория и Алексея Яковлевых
он переписал книгу, заключающую в себе догматы его учения «по 38 строк в
четверти тонкого и мелкого письма, виденную мною, — пишет далее автор “Сказания”,
— с подписью его». Умел он и рисовать: «есть рисованные им книги и украшенный
лицевой апокалипсис. Сделанные же им разные сочинения и выборки принадлежат ко
времени распространяемого им своего согласия, и все они остались у находившейся
при нем неотлучно ученицы и собеседницы Ирины Федоровой». Она-то и стала теперь
во главе секты.
После
смерти Евфимия долгое время не было в секте приращения. Только одной Орине
удалось перекрестить в селе Сопелках (в 4 верстах от Малышева, в 15 верстах от города
Ярославля) тамошнего крестьянина Петра Семенова, переименованного Севастьяном,
и уже через 20 лет по смерти Евфимия перекрестить еще ярославского мещанина
Мокея Федорова19.
В селе Сопелках учение
странников быстро распространилось, одни стали уходить из домов, другие, сами
не решавшиеся бежать, вознаграждали себя тем, что старались укрывать
скрывшихся.
«После сего перейду, — пишет
автор “Сказания” — к сказанию своего времени, виденного мною шестнадесятилетним
временем происхождения между ими, под видом их странства».
Дерево от корня Евфимиева
начало разветвляться на отдельные и самостоятельные отрасли.
Некто Иван Петров из Нерехты
поступил в странники и сделался ревностным проповедником, крестил сам себя,
пленившись учением Евфимия, но последователи его отделились от евфимистов и
стали считать себя правее и чище.
Иван
Федоров, крестьянин деревни Голенищево, принадлежавший к феодосиевскому
Андронову кладбищу в Ярославле, также углубившись в тайны страннического
учения и в дебри лесов, отделился от сопелковских тем, что завещал своим
последователям: деньги считать за печать Антихристову, приносить на жертву
свечи, масло и ладан. Учение свое он распространил в особенности в деревнях
Шахотской волости, «где христианство состояло почти из женского пола, и из них
некоторая часть увлеклась ревностию, ушла для скрытия себя в Пошехонские леса».
Эти к уставам голенищевского Ивана, пребывая в лесах, прибавили еще новые:
решились не покупать ни соли, ни хлеба, ни круп, продающихся от казны, деньги в
руки не брать и податей не платить. А так как без денег обойтись нельзя, то и
придумали оставлять их в деревнях у доверенных приятелей, которые по просьбе
их и исполняли все их надобности. Если же кто-либо из их согласия сам решался покупать, тех
предавали отлучению; пение почитали за грех преступления; исповеди в лице человека
не принимали, и крестить должен всякий сам себя. «И протчии их многие
самоумышления несть ныне время о сем писати». «Яко же рече Иоанн Богослов, —
заключает “Сказание”, — изыдет от пустыни ветр жгуч и иссушит жилы церковные,
рече бо законнопреступный враг: да не подвижуся в век от рода в род без зла,
ему же клятвы, уста его полна суть горести и льсти, и помышляет в сердцы
своем: забы Бог, отврати лице свое, да не видит до конца. Мы же возопием к нему
со слезами: возстани, Господи Боже наш».
ГЛАВА V
«Исторический экстракт
получается, — думает Евтихий, — основание для донесения по начальству в
надлежащей последовательности изложения есть, и те места видны в нем, где по
приемам полемической символики можно поставить возражения и положения с
основой на евангельских текстах и изречениях первых Отцов Церкви. Несомненно,
«Сказание» писано одним из лжемудрствовавших филипповцев, негодующих на
отпадения; это еще более облегчает положения противу мнимого иночества Евфимия,
противу лжекрещений вторичных. Богатая тема на намеренное отлучение себя от
прочих верующих как сынов противления. И ложное понимание пустынного жития. И
странствующая церковь...»
На маленьком
нервно-оживленном лице Евтихия разлилось радостное самодовольство и
уверенность, когда он принялся за краткие сведения о так называемых
странствующих христианах, в надежде явиться перед владыкою первым сообщителем
тайн скрытной секты и обличителем их основных еретических лжеучений (в расчете
этом Евтихий не ошибся впоследствии). Охотливо работалось и скоро писалось:
Евтихий был наверху авторского самодовольства и наслаждения.
— Смотри, опять не
поторопись по третьегоднешнему, — охолаживал его голос попадьи, напоминавшей
тот случай, когда Евтихий получил вместе с другими строгий выговор за
неточность и противоречие цифр.
За три года перед тем писали
об убыли явных раскольников филипповского согласия на 28 человек обоего пола,
и о прибыли тайных на 60; в следующем году прибыль оказалась в явных, и именно
на 16 человек, а в тайных уже произошла убыль на 20. Таким образом, на глазах
производившего контроль владыки численность раскольников по годам то
уменьшалась, то увеличивалась, а, между тем, объяснительный текст донесения
говорил ему: «Замечательных случаев обращения раскольников к православию не
было, а также и случая усиления раскола, а вследствие сего и явления раскола
также не было». Вследствие архиерейской пометы на полях: «Значит, все обстоит
благополучно, хотя и не грамматично, и не логично» — и замеченных почти у всех
слов крупных брызг с пера, секретарь консистории написал тонко-язвительный,
укоризненный текст указа, который подострил еще более сам владыка.
Указ глубоко огорчил и
напугал всех виновных, долгое время был предметом толков и послужил поводом к
известному уже нам съезду у благочинного.
И в самом деле, — думал
всякий про себя, — по цифрам выходит то прибыль, то убыль, а по рассуждениям
оказывается, что он стоит в одинаковом уровне, неподвижно».
Было и досадно, и стыдно, и
утешительно лишь только то, что в соседнем благочинии священник лишен был
старого места и переведен в новый приход в то же злополучное тяжелое время,
когда вновь прибывший архиерей принялся за поверку приходских донесений.
Донесение говорило: «В
приходе раскольников ни тайных, ни явных в настоящее время нет», а между тем
(как известно было и архиерею) приход этот особенно отличался расколом, был,
так сказать, рассадником его, ибо в нем с открытия православной церкви существовал
раскольничий скит.
Архиерей писал на полях:
«Если в продолжение 35 лет не было совращений, то столь многознаменательный
случай упадка раскола, как отрадное явление, должен бы был обратить на себя
внимание пастыря добра и отмечен в отчетах. Дабы приход и впредь без раскольников
не числился, благословляю поставить нового счетчика».
Секретарь на последнем слове
не задумался и доложил владыке о таком приходе, где причт показал двух явных
филипповцев, назвав их даже по именам и отозвавшись, что эти-то двое и
«поддерживают раскольников в упорстве к обращению».
На борьбу-то с ними и велено
было ехать плохому счетчику на страх и поучение прочим.
— Смотри, не наври! —
советовала попадья задумавшемуся и вспоминавшему эти случаи Евтихию. — Не
опять же нам ехать на пятое место — моченьки моей не стало!
Горько проплакавшись,
попадья, все еще через слезы, спросила:
— Много ли скрытников-то на
свой приход записал?
— У меня не числятся.
— Так вот смотри и ври! А
прежде бы у добрых людей спросил. Я и женским делом, а больше твоего знаю.
Лукозерский-то сюземок в нашем приходе?
— В заозерской даче. И
деревня Каменка в нашем приходе.
— Что я
слышала! Ходили перед Покровом мужики окуней ловить, захотели уху сварить. В
лесу лесную избушку нашли с сенцами. В избушке по ларю мука рассыпана, по
полочкам кое-где разбросаны спички и трут: знать по всему, что сейчас тут живые
люди были,
да вышли, схоронилися. А видно, подолгу и давно живут: колодец вырыт и
обрублен. На дворе пасти (ловушки) для душенья мышья. На божнице медный образок
видели: сидящий на престоле Господь Вседержитель. Под окном выдолблен пражик,
куда вкладывается широкая доска вместо стола. В сенцах разные черепки,
скамеечки, ставчики, поваренки, тряпье и опорки валенок. В третьей коморке
лежанка складена из кирпича. На дворе видны пни и могилки под елочками.
— Вот и храм! — не утерпел
заметить Евтихий. — Дымная лачужка, смердящая затхлым и сырым воздухом конура
заменила у них истинную, святую, соборную и апостольскую, благодатную и
благовонную церковь. Лазейка, основанная не на мощах святых угодников Божиих, а
на костях смердящих, стала на место храма, его же не одолеют и врата адовы.
Отменно!
— И еще слышала. Ходил
некоторый человек с ружьем полесовать рябчиков и белку. Шел по извилистым
тропинкам, заслышал шорох — собаки залаяли. Что-то живое свернуло в сторону и
пало в кусты и клочи. Андрей строго не велел собакам лаять, потому что не
медведя видел, а человека. А было это против Гришуткиных сенокосов, с
полверсты выше Барсукова к речке Киченке. Я для тебя все это и запомнила.
Нашего ли прихода?
— Нашего прихода.
— Теперь не будешь
выхвастываться, что эдакой ты проповедник, что раскол перед тобой, как воск
тает. Выдумали вы с преосвященным верстаться! Пиши-ко знай глупости-то свои, а
я вот, как владыка приедет, сама ему все доправлю: он мне больше поверит.
Впрочем, написанное
Евтихием, архиерею очень понравилось, и донесение его получило, против всякого
ожидания, большую известность. О нем говорили, удивляясь сведениям, и любуясь,
и завидуя способу изложения.
Записка Евтихия названа
образцовой. Приказано было ознакомить с ее содержанием по возможности всех
пастырей, пасущих овец среди волков-раскольников. Секретарь консистории усадил
писца за переписку и брал потом с каждого, являвшегося по делам священника по
рублю серебром и по бутылке ямайского рома из губернского погреба за каждую
тетрадку.
Евтихию послано было по
ближайшей почте архипастырское благословение.
Случайный подарок выручил и
поощрил. Похлопотал и постарался Евтихий достать через десятые руки почитать
«Цветник» Евфимия, получил и зачитал, зажилил. Достал и «Послание его к
московским старцам», прочитал и знаменитую книгу «Драгоценный бисер: о
сотворении света, о падении Адамове, и о царствовании греха, и о упразднении
его, о слугах Антихристовых и о самом господине их, о пришествии Христове, о
святой Церкви, о страшном суде и о царствии его, и о муках — от Божественного
писания избрана». Пересмотрел Евтихий и мелких цветочников много. Не показали
только ему «Лицевого Апокалипсиса» с картинами, изобретенными самим Евфимием.
В «Цветниках» увидел Евтихий
исключительно подбор тех извлечений из Миней, Поучений святых отцов,
Толкований, Евангелий, из Книги Веры, Большого Соборника, из Ефрема Сирина и
проч., которые порицают мирское житие и в противоположность ему восхваляют
пустыню, безмолвную жизнь, бегство от прелестей мира с полным отречением от
него.
Вот отрывок из слов Иоанна
Златоуста о послушании с верой молящихся на всяком месте; из Иоанна
Лествичника о памяти смерти; из Григория Синаита о тайной молитве и безмолвном
житии; из Отечника о домашних грехах и нестяжании; из Никиты Стифата «О пустыне
истинной», «О изведении души из Египта греховного».
Вот обширное и
широковещательное, сильное слово «О презрении и об отрицании мира», с
подробным указанием на все те места из Евангелия, Деяний и Посланий
апостольских, Апокалипсиса и псалмов, где находятся ответы на эту тему, столь
существенно важную для наставников и проповедников страннической секты. Кстати
тут и житие Алексея — человека Божия, так сильно выразившее презрение к славе и
богатству мира и такую сильную героическую любовь к нищете; «О скверности и
суете к происхождению рода человеческого, о растлении и зачатии человеческом»,
«О еже о нуждах пещися, налишная же себе не попущати, но Богу непрестанно
молитися» (поучительное наставление для странноприимцев секты), «О
долготерпении, воздержании» и пр.
А вот и многоценный бисер
страннического учения: «Толкование на слово св. Ипполита, папы римского»,
сочинение самого Евфимия, и опять иные извлечения из того пространного и
неиссякаемого моря поучений и восхвалений пустынного и молитвенного жития, на
которые столь были обильно щедры пустынники Синая и Афона. Вот и знаменитая,
столь возлюбленная всем староверством, песнь Иоасафа царевича «О пустыне»
(«Приими мя, пустыня, яко мати чадо свое во тихое и безмолвное недро свое»), на
этот раз в «Цветнике» скрытников написанная под крюковыми нотами.
Еще сборники («Цветники»)
другого вида и содержания: это стихотворные песни («стихи»), написанные
большей частью излюбленным силлабическим размером и даже ямбами и анапестами
(впрочем, далеко не всегда с соблюдением цезуры). Здесь, в целом десятке
сборников, полученных из разных рук, написанных разнообразными почерками, от
полууставного с киноварью, подражательного печатному, до обыкновенного
скорописного полуграмотного и детского, тот же строгий выбор содержания,
соответствующего духу учения секты и духу настроения сектаторов.
Вот и полемическое
сочинение, написанное полууставом с киноварью (как подобает), под заглавием:
«Описание самохвальных, мнимых, таимых, странных, скрытых согласия людей»,
начатое и конченное странной, дурно рифмованной прозой, но очень оригинально:
«Которые сами себя восхваляют и прочих в миру всех христиан осуждают, а сами о
себе не понимают, что на том же миру живут, из тех же рук и хлеб жуют, без
работы пребывают, только людей в утехах зазирают, евангельского фарисея чин на
себя принимают» и пр.
Затем следует обличение
ересей учения.
Против первой ереси,
отметания креста: на 6 недель искуса, борется автор-филипповец свидетельствами
из Евангелия, из писаний Дамаскина, Патерика и Кормчей20.
Вторая ересь — увод людей из
мира: «Людей с мира утаскают, аки волки овец похищают, и назад в Христово
стадо не возвращают, а апостолы на мир крестили и посреде неверных оставляли, и
те в таи веру хранили, сами тут же жили».
Третьей ересью оказывается
презрение к живущим в миру и бегство; четвертой — отрицание милостыни
(«бедных, убогих, на миру живущих наблюдать не велят, учат от тех нищих двери
запирать, чтобы одних их сохранять»); пятой ересью — осуждение всех людей, не
единомышленных с ними; шестой — непочитание креста («честному и животворящему
кресту Христову не токмо главы своей не поклоняют, но и шапки не снимают»),
принимая его за дело рук неверных евреев и противореча себе тем, что
поклоняются и чтут книги, принятые с перевода, не только печатные, но и
письменные, и не только с древних переводов, но и никонианские (т. е.
исправленные), а иконам поклоняются только тем, которые намалеваны руками
скрытников.
Седьмой ересью (конечно, по
сравнению со своими) филипповец, автор полемических глав, полагает непочитание
семи вселенских соборов по поводу запрещения седьмым собором всему церковному
чину чтения еретических книг, которые противны истине. А странные не только их
принимают, но и основывают на них свои правила. Любимая их книга — Петровы
законы (а царя Петра сами Антихристом нарицают) и о русском расколе. Всех
христиан всего мира называют раскольниками. В ревизию писаться не дозволяют,
не почитают царя и от подданства ему убегают, а ревизские сказки признают
Антихристовою печатью и сатанинской книгой, говоря людям, записанным в
ревизию: «Тому нет крещения и покаяния».
Осьмая ересь — «сменно
платье надевают и на конях разъезжают, купеческу одежду на себя притягивают»,
подражая Варлааму пустыннику, в каковой этот являлся в царские палаты учить
Иоасафа—царевича Христовой вере.
Девятая скрытников ересь
заключается (по филипповскому обличителю) в том, что они не принимают царских законов
и не хотят записываться в ревизию, ссылаясь на то, что когда император Петр
манифестом своим собрал всех бежавших и скрывавшихся староверов, то записал их
раскольниками, а за это дал им моленные и кладбища.
Десятая — в непочитании
начальств, в отказе от платежа всяких податей и повинностей, а также паспортов
и билетов, чтобы не носить Антихристовы пятна и не быть его слугами.
Одиннадцатая ересь —
принятие в секту находившихся под судом и приговоренных к наказанию и укрывание
их в своих тайных жилищах, как бы праведных.
Двенадцатая ересь: «Егда из
их закона, если кто пойман или где найден и к начальству приведен, начальник
их перво спросит: “Ты кто и какой человек, которого места и отечества и что
вина скитания твоего, рци ми?”» Они перво свободным гласом отвечают:
«Христиане есмы на земли, а места отечества не знаем, но грядущего взыскуем,
странники есмы». И в оправдании своем ссылаются на соловецкую челобитную (на
пример Петра и Евдокима) и на житие и образец Василия Нового.
Появление же странников в
конце своего рассуждения автор объясняет такими словами: «Егда безмерны сласти
умножились, христиане в слабости попустились, тогда на их лжеучители
появились, и многи избранны прельстились, к ним снова перекрестились, что
впредь умножились, от пришедшего человека Саввы научились. Он их научал, на
шесть недель крест с ворота снимал, сам от нас убралсе, а корень его осталсе».
— Вот и вполне достаточно,
чтобы не домогаться разъяснения иных страннических бредней и на основании
опровергаемых другим слепцом приступить к составлению записки с догматическим
содержанием.
Так решил себе отец Евтихий
и больше о странствующих сектах не разыскивал.
Как всегда в делах таких,
где выслушивается одна сторона и пренебрегается другая, существенной правды сказать
не привелось.
Не вполне
сознательное стремление уподобиться в житии первому Христову стаду,
действовавшему на земле, Евтихием замечено не было. Виделись, по предвзятой
заранее мысли, грубое невежество, гордость, самомнение и дерзостные поползновения
полуграмотных начетчиков — отчасти именно то, что совершенно помешало даже
отдаленному пособию желаемого и искомого. А между тем для служб и молитв
удобно всякое место и всякий, кто умеет читать Исусову молитву, псалтирь и
каноны. Чин служения (похожий на филипповский по прямому преемству)
отправляется лишь тогда, когда позволит случай (по зависимости от страннической
передвижной жизни). Крещение обязательно в реке, покаяние перед всеми верными,
подчинение законам только тем, которые не колеблют благочестие в вере, и т. д.
И по неотразимой последовательности и зависимости от исторического хода событий
сомнения относительно догматов господствующей церкви те же, как высказаны в
слишком известных всем «Поморских ответах». Ввиду же преследований и гонений,
предреченных и весьма очевидно указанных в Апокалипсисе и прямо
свидетельствующих о близости конца миру, полное отречение от его забот и
трудов, и единственная цель — труды и заботы только апостольские: молитва и
проповедь.
Затем, также по
естественному ходу вещей, время от времени — новые прививки к основному корню:
то введение брачных обрядов, допущение в скитальчестве оседлости в виде
странноприимцев, притворства под видом православных на случай поимок и заключения
и т. д.: все — под влиянием текущих событий, которые предусмотреть и
предугадать никакой наставник не мог.
Одно в страннической секте
различие от всех других и одно перед ними преимущество: узкие, определившиеся
твердо основы сдержали секту в крепких границах от уклонений во враждебные друг
другу толки. Немногие из позднейших прививок принялись. Доведенная до
крайнего предела, филипповщина дальше не могла расплываться и замерла. Затем
сталось так, что все скрытники, где бы ни жили, — теперь единое стадо.
ГЛАВА VI
Успех записки Евтихия,
основанный на случайных находках, имел, собственно, местный характер новизны,
и напрасно придавалось ей большое значение, потому что существует более
пространное и подробное описание жития Евфимия. Правда, что это новое сказание
не противоречит краткому в основных данных и не представляет особенно
любопытных и важных частностей. Оба грешат тем, что вводят в крупное заблуждение
всех исследователей страннического учения, приписывая измышления странных
верований Евфимию, как основателю новой и до него неизвестной секты. В конце
прошлого столетия оно не могло быть новым явлением на Руси, когда, за сто лет
до того, бежали в леса, «вертепы и горы», как свидетельствует история раскола,
ревнители древнего благочестия не сотнями, а тысячами.
С тех самых пор как
исправитель церковных богослужебных книг Никон у несогласных с ним признан был
за врага церкви, за противника христианской веры, т. е. за Антихриста, а
мирское имя его Никита (по-гречески Никитис) с некоторой натяжкой (с переменою
в слово — Никитиос), выраженное в цифрах, показало апокалипсическое число 666,
знаменующее имя Антихриста, — с тех самых времен оказалось полезным оставлять
насиженные места, сделавшиеся опасными и искать новых и неизвестных, но
обещавших безопасность. Немилосердные и неустанные преследования закрепили
веру в эту неизбежность и обязательность выселений, и ловкие укрывательства,
при частой перемене мест, признаны были спасительным подвигом, благочестивой
ревностью к вере, возбуждавшими глубокое уважение, равносильное почитанию
святых мучеников, просветителей и проповедников Христовой веры. Келейник
самого патриарха Никона, инок Корнилий, был один из самых неугомонных
скитальцев, истинно не имевший где главу преклонить и искавший не этого
предлежащего видимого города, в стенах которого он мог бы поселиться, но
разыскивающий всегда и всюду какой-то новый и неизвестный, тот, который
предполагался где- то спереди, в непроглядном тумане лесных чёрней.
К нему-то стремились и
другие тысячи, переходя через леса в необитаемые пустыни, чтобы ошибиться в их
пригодности, как мест поселения, и в виду безопасности для созерцательной
жизни. Обманутые надеждами уходили снова дальше в глушь и на новые пустыри,
чтобы здесь в неизвестности сложить свои кости или при счастливых
обстоятельствах положить основание новым селениям, водворить трудовую
хозяйственную жизнь, тут небывалую и без них неосуществимую. Многим это и
удалось. Но ревнивая подозрительность, обеспеченная силой и набалованная
успехом, не успела овладеть тем хладнокровием и находчивостью, которые вовремя
останавливают занесенный над жертвой нож, и не разобрала правого от виновного.
Не распознали и не поняли, что староверы вели ту же работу и теми же орудиями и
способами, какими прежние давние люди колонизировали необитаемые мертвые
страны: накопленные вновь староверами слободы срыты с лица земли.
Рассеянные и испуганные
насельники разбрелись на одиночные работы, с разроненными силами, в скитах и
вертепах, чтобы аскетическую жизнь с озлобленным сердцем признать за идеал
жизни, а беспокойные передвижения ввиду новых опасностей — за неизбежный
подвиг спасения души и тела.
Когда Петр
Великий многими указами вызывал разбежавшихся и скрывавшихся староверов и
обещал им разного рода льготы, многие из филипповского согласия возвратились и
записывались в двойной раскольничий оклад. Другие продолжали скрываться в
лесах, решившись не сообщаться ни с кем из записавшихся в ревизию или в
раскольники. Образовались, таким образом, «бегствующие христиане, бегствующая
церковь». Иван Филиппов в своей «Истории Выговской пустыни» указал на многих
представителей ее, среди которых немало людей замечательного характера,
постоянства и терпения. Самое большое количество их скрывалось в лесах около Твери и в
Сибири и меньшая часть около Новгорода.
Следственная
комиссия при Екатерине II, учрежденная для сыска раскольников, действовала так
усердно и ревностно, что бегствующая церковь увеличилась еще больше. С Урала,
например, от тамошних заводчиков послышались даже жалобы на остановку работ по
сплаву железа и проч. по причине сильных побегов рабочих: некому было
доставлять транспорты, возить руду, кирпич, дрова. Бегствующая «церковь»
усиливалась и укреплялась. В деревне Шарташах образовался главный притон; в
Каменской волости перекрещенный дьякон Федор Афанасьев Космаков, бежавший от
розысков комиссии в 1761 году в Тюменский округ, выстроил так называемую
пашенную избушку — скит, населившийся набожными стариками и даже беглыми. Эти
люди, в особенности беглые с каторги, затем и оставляли немилые места, чтобы
найти теплые и укромные, где бы в самом деле можно было скрываться под видом ли
рабочих на заимках, под именем ли иноков и отшельников по скитам. Вольные
бродяги с каторжных работ в Сибири еще с самого начала прошлого века живали в
лесах бегунами и были настоящими скрытниками. Космаков знал это лучше других и
потому действовал решительно, набирая под свои законы, правила и веру свободный
гулящий народ. Космаков — по филипповщине — не молился за властей, советовал
скрываться от людей и всего мира и «скитаться, удаляясь всеми мерами из своей
страны от родных и всего племени в пустыню», в особенности от ревизии и
платежа податей, которые тогда были двойные.
Эту веру сибиряки умели
отделить от прочих и последователей ее прозвали пашенными и скитальцами,
грядущего взыскующими. После всякого осквернения (общения с миром), пашенные
завели крещение: поел чужой пищи — купайся, вновь крестись; прикасался к
чужому, перебирал товар руками, на чужой телеге проехал, из дороги вернулся —
опять крестись: иди в баню, полезай в реку, в прорубь, для очищения души, а
того лучше — умертви себя голодом или огнем.
Многие уходили «в ямки»:
наскоро вырывали большую яму, такую, чтобы можно было стоять, сидеть, лежать
и молиться. Жившие в селениях, чтобы скрыться от «иродов», выкопали подземные
ходы. Когда гонения кончились и над космаковским скитом взыграло солнышко,
стало из скита 15 новых — образовалась слободка (которая и до сих пор
называется Космаковой). Купцы тюменские стали посылать сюда милостыню, соседи —
кормить; проявилась, таким образом, и вторая половина ревнителей секты —
странноприимцы и христолюбцы. Появилось на свет даже целое сказание, известное
под именем «Тюменский странник».
В 1812 году Космаков, среди
молитв за грехи купеческие, умер, а с ним отлетел и дух учения. Удержался он в
деревнях Овчинниковой и Семяхиной на р. Печени и в деревне Лужбиной на р.
Липке. Выдают за верное, что есть бегуны даже на островах большого озера Чанов.
Их разыскивают, но по розыскам не оказывается; общества до новой ревизии за них
платят, при новой переписке исключают как находящихся в неизвестной отлучке.
Известны они христолюбцам: если полиция и бдит, то они стерегут себя еще
неусыпнее, агенты их зорки. Паспорты отвергают за изображаемый на них
государственный герб, как печать Антихристову. Были такие в Утятской волости,
водились в местности, где сходятся уезды Ишимский, Курганский и Ялуторовский и
куда наезжали наставники с Урала. Бывали легонькие соборы, съезжались старики
за благословением и наставлениями, но и тут и там теперь стало меньше и даже в
самой Тюмени осталось их немного. Остаются овцы без пастыря: Космаков
сдерживал, но не закрепил, а нового Евфимия сюда долго не являлось. Не являлось
такого человека, который бы не новое выдумывал, не стряпал свежее, а старые
остатки собрал, разобрал, привел в порядок, разогрел и предложил испробовать
тем, у кого есть к тому охота.
На готовое (не новатором, а
реформатором) явился Евфимий в другой стране, в иных дальних лесах Пошехонских,
и сделал то, чего не сделали в Сибири, хотели сделать и не умели до него в
Сопелках. Однако ему и здесь попался осталец бегствующей церкви Иван, который
давно убегал от мира и непоседливо скитался по лесам из места в место. Словом,
уже до него все подходящее к делу было: весь горючий материал лежал наготове,
да был раскидан. Оставалось собрать его в кучу и зажечь.
Он и зажег: зачадило и
задымило, и головешки с пожара выбрасывались, и галки полетели, перебросило и
туда, где этого совсем не ожидали, но где опять-таки лежали запасы взрывчивого
и скоропалительнаго снадобья, где, одним словом, удержался филипповский
раскольничий толк. Вышло теперь на то, где эта секта тверда и многолюдна, т. е.
связи с соседним и окружным миром надорваны, так везде бегство от мира и скитанье
по пустыне полюбилось и странническое учение нашло приют и последователей. Нет
его только в тех местах, куда не дошли слухи, не забрели поджигатели. Но лишь
найдется досужий учитель — подберутся тотчас и охотливые ученики, хотя в
небольшом числе, однако, в таком, что возбуждают внимание и любопытство к
секте, не исчезающей, но живущей и действующей.
Для
ярославских филипповцев не доставало Евфимия, а по смерти его погодилась даже
и Орина Федорова, не отставшая от своего друга во всех его дальних и трудных
скитаньях. Этой же Орины с помощью другой товарки (Доминики) и беглого
филипповца из села Красного (Костромской губернии и уезда) Родиона Михайлова
достаточно было, чтобы сопелковская вера укоренилась около Саратова, с
укрывательством в садах и окрестных буераках, а потом и за Астраханью, в
каспийских камышах, с притонами на рыбных ватагах по островам и прибрежьям21.
Пойманной, осужденной и сосланной в Сибирь Доминике Андреевой с успехом удалось
поапостольствовать на месте поселения в слободе Кие (теперь город Мариинск,
Томск. губ.). Между костромскими филипповцами около Вичуги (Кинешем. уезда) и в
уезде Нерехотском и Костромском22— Яков Яковлев, в Устюженских лесах
(Новгородской губ.) поддерживал сопелковскую веру Марко, в Москве Иван Юдин, в
Романове-Борисоглебске Василий (или Дмитрий Егоров). В Вологодских лесах клал
почин знаменитый Никита Семенов; в каргопольских сюземках — Савва Александров и
его последователи Владимир, Никанор Дмитриев и другие; в Балахнинских и
Семеновских чернораменных лесах — Федор Иванов; в Тверской губернии, в
корчевских и калязинских перелесьях — Ермоген Кузьмин, посеявший потом семена
секты в Дмитриевском уезде (Моск. губ.). В Кунгуре и Тюмени, в недавнее время,
между сибиряками, опять заварил сопелковское дело беглый казак Никита
Овчинников; все, впрочем, — одного гнезда птенцы. Все они — ставленники
сопелковских наставников, прямые леторосли от самого матерного корня — Евфимия,
с поразительным сходством признаков, даже до мельчайших подробностей и без
всяких разновидностей, как то и быть следует.
Чтобы совсем покинуть мир,
возненавидеть его до такой степени, чтобы не допускать его себе на глаза, надобились
сильные толчки и учащенные удары от этого мира без пощады и отдыха. С Евфимием
и его последователями так и случилось.
Сначала
судьба выводила Евфимия на веселую жизнь архиерейского певчего, с уважением,
угощениями и подарками от купечества, давних и заведомых любителей благолепия
Божьих храмов и благолепной обстановки богослужений, с почетом и ласками и
опять с угощением и подарками от духовенства, в особенности при объездах
епархии, когда и певчий делается человеком опасным и нужным. «Среди игры,
среди забавы, среди благополучных дней» (по словам любимой светской песни
духовных) беззаботная жизнь могла бы казаться счастьем, пока не спадет голос,
да и на этот несчастный случай за архиерейским певчим всегда привилегированное
право на дьяконское место в губернском городе, на священническое в хорошем
селе.
Евфимию этого счастья судьба
не судила: на 21 году от роду, в первый набор после 3-й ревизии (при Екатерине
II), его забрили в солдаты — с певучего клироса бросили в грязную казарму, из
беззаботно-веселой певческой семьи в строго и сумрачно-налаженную или отчаянно
с горя запивающую нараспашку и до последней нитки солдатскую. Вместо
ласково-заискивающего регента — с кулаком в нос и с шомполом в зубы унтер: и
вытягивает, и подтягивает, и не жалеет тумаков, и не обращает внимания на
синяки. Жаловаться нельзя, и возражать не смей, и рассуждение — работа ума —
признается смертельным грехом, несмываемым преступлением. Переход слишком
резок и невыносим для такого человека, который с малых лет возымел пристрастие
к книжному научению и приучил свой ум к философской работе, пользуясь богатыми
природными способностями. Горячее сердце подсказало выход на торную дорожку
побега из службы, а обстоятельства жизни — на неизбежное скитание и на
неизбывное укрывательство, без паспорта, с переменой имени: на теплое время — в
лесах, около жильев, на холодное — где-нибудь у сердобольных благодетелей,
которые бы признали за своего, приняли и поберегли.
С
древнейших времен у последователей выгорецкого учителя Филиппа (в монашестве
Фотия, в мире — также беглого московского стрельца), у филипповцев, для таких
страдальцев открытое сердце, для таких скитальцев надежный приют. Надежен приют
для всякого, кто в самом деле убежден в том, что Антихрист с первой ревизии
явно и необлыжно народился и, очевидно, выразился и в капрале, и в генерале, и в
сургучной печати на паспорте, если и в самом деле возненавидел тебя мир и ты
его возненавидел до того, что не стерпел житейских правил и порядков.
— Вот мы не только в питье и
пище, но и в молитвах, живя на миру, с мирскими не сообщаемся, а чтобы совсем
отделиться, и самое крещение повторяем заново, для полного очищения от мирских
осквернений. Не только в церковь мы не ходим, но боимся и в тень ее встать, и
не только старинного письма иконам не молимся, но и из них выбираем те лишь,
которые кому больше полюбятся, и им одним поклоняемся.
Могущий вместить все это —
отворяй двери, входи, прими новое крещение, выбирай свою икону, выбирай себе
любую бабу. Браков не признаем и не венчаемся, а положили даже так, что, если и
женатый к нам присоединится, то жена его — как бы блудница: может он лазить к ней
только через окно в темную пору и то так, чтобы никто того не приметил.
Если и невинности девица
лишилась да поклонилась родителям в ноги: «Простите-де меня, я в упадение
пала», мы на это строго не смотрим, обходимся опять одной эпитимией: от пищи отлучим
— ешь после всех, на лестовки поставим и затем зла не помним.
Не тяжелы наши правила, хотя
и строги, но всякий снести может, если человек трезвый, владеет силой воли, а
пристрастному к ученью и чтенью у нас простор столь же велик, как и повсюду.
Евфимий
принял вторичное крещение, выбрал из пяти женщин, прилепившихся к нему, одну,
беглую крестьянку (Кашинского уезда Тверской губ.) Орину Федорову, вступил с
нею в сожительство, не изменил ей до конца жизни и подчинился всем обычаям и порядкам
филипповщины. Подчинился же он с тем рвением и энергией, которые сразу
выделили его из толпы и объявили в нем человека замечательного ума и
характера. С фарисейской набожностью, прикрывшей массу пороков, с развратом филипповцев,
он, однако, сдружиться и сжиться не мог. Как только обнаружился повод и выдался
случай тяжелого личного оскорбления и задетого самолюбия, он задумал разрыв,
основанный, естественно, на обличениях резко выдающихся недостатков. Привелось
опять скитаться, и в созерцательной уединенной жизни искать спасения и
утешения. Пытливому и живому уму, настроенному чтением от писаний, удалось
уподобить свою жизнь жизни первых христиан, удалявшихся из городов и не имевших
где приклонить голову.
Достижение идеала
первобытной Христовой церкви (к чему впоследствии стремились и другие сектанты,
как-то: духоборцы, молокане и в особенности, из последних, секта общих) стало
теперь для Евфимия на первом плане, и если не удалось ему приблизиться подобием
к ней, насколько умели сделать это, например, молокане общие, то потому лишь,
что слишком свежо и сильно было в нем влияние учения филипповцев. К тому же
между ними ему привелось действовать и среди них приобретать первых
последователей.
Счастливый пример и удачный
образец Евфимия выразился и в его последователях и преемниках с поразительным
сходством даже в отдаленных подробностях.
Беглые
кантонисты и беглые солдаты, озлобленные палками и розгами на плацпарадах и в
казармах и в виду грозящих ужасов от шпицрутенов за самовольную отлучку и
легкую прогулку, являются первыми последователями и самыми энергическими
проповедниками сопелковской веры Евфимия. Таковы из кантонистов: Климент
Иванов, около Сопелок; Федор Иванов Кривой, около Кинешмы и Вичуги и в
заволжских лесах Макарьевского и Семеновского уездов; из беглых солдат:
Евстафий Дмитриев, преемник и товарищ Кривого, около Вичуги; Иван Абрамов
Бурлов в Корчевском, и Калязинском уездах Тверской губ.; Дмитрий Яковлев в Пошехонских
лесах; беглый казак Никита Овчинников в Сибири, около Кунгура и особенно в городе
Тюмени, и Савва Александров, из беглых солдат с монетного двора, около
Каргополя, с другом Владимиром и т. д.23. Точно так же с примера и
образца Евфимиева все они действуют вместе и порознь, ведут дело пропаганды с
неизбежным участием и всегда готовой помощью женщины: бродят в лесах и
скрываются в подземельях веселыми парами безбрачных сожителей.
И опять точно так же, по
завету первого учителя и его неизменной спутницы, подслащали они тяжелую жизнь
помощью, гостеприимством и подаяниями от благодетелей (христолюбцев, жиловых
христиан, странноприимцев, пристанодержателей), оставшихся на миру в теплых
домах и на сытой пище: торгующих крестьян, достаточных купцов, богатых и
именитых заводчиков и фабрикантов. Еще сам Евфимий пользовался дружбой и хлебом-солью
и подолгу гащивал в доме известной не только в самом Ярославле, но и в
отдаленных торговых русских местах купчихи Пастуховой. Уже Орина Федорова,
преемница Евфимия и его верная подруга, сумела заинтересовать в делах секты и
ее учении такого полезного пособника, как крестьянин Петр Крайнев,
перекрещенный в Севастьяны. Севастьян успел ввести в веру новый догмат,
дозволявший быть и именоваться Христовыми людьми не одним только лесным и
подпольным скитальцам. Поборниками веры стали считаться и те, которые остались
жить на миру и готовы были посылать в леса деньги и припасы, кормить, одевать
и поддерживать странников всем нужным, давать им убежище от мороза, остерегать
и охранять от преследователей и творить иные дела на пользу и поддержание веры.
Объявилась
в толке новая группа последователей и исповедников, закрепившая и упрочившая
бытие его. Богатый ярославский шубник пособил сопелковским укрепиться в Саратове;
купчиха 1-й гильдии Мария Шапошникова — в Москве; богатые фабриканты, громкие
известностью на всех азиатских рынках вплоть до Китая, Коноваловы, Кобылевы,
Миндовские и Разореновы — около Вичуги (Костр. губ.) и Иванова (Влад. губ.);
богатый крестьянин Прохор Григорьев — около Дмитрова (Моск. губ.), сибирские
торговцы Решетников и Опрокидников — около Тюмени.
Опираясь на них и руководясь
преемственно наставниками из Сопелок, росла Евфимиева вера и особенно
усилилась и оживилась в первой четверти нынешнего столетия. Тогда вышли за нее
на врагов ярославские мещане, три брата Кувшиновы, и в особенности рыбинской
крестьянин Меркурий Семенов Киселев, перекрещенный на Никиту Семенова. До 1855
года, в течение 30 лет, он был истинным ревнителем и изрядным поборником по
Евфимию, предвосхитившим его славу и затмившим самую память24.
Этому
деятелю раскола судьба судила выйти из того же подвижного и бродячего
ремесленного сословия деревенских портных или швецов, из которого, по крайней
случайности, вышел и основатель молоканской секты Семен Матвееич Уклеин. По той
же случайности, как и Евфимий, он из православных поступил в науку раскола
также к филипповцам и также довершал свое воспитание в Москве, на
Преображенском Федосеевском кладбище. Отсюда приезжий сопелковский странник
сманивал его в Пошехонские леса, посоветовал ему «решительно бросить весь мир,
оставить отца и мать и проч., и жить в пустынях, как и святии творили» (говорит
он сам в своем судебном показании). Но он последовал примеру Евфимия:
отправился в глушь Поморского края, на знаменитое в пустынных странствиях
большое (80 верст длины и 30 ширины) озеро Топ25, где и просветился
крещением с переименованием в Никиту. С Топ-озера Никита с товарищами углубился
еще дальше, на реку Буду, в пустынь, зависевшую от Топ-озера, к неизвестному «славному»
иноку, а от него перебрался на третье место, уже к самой норвежской границе.
Только после 15-летнего скитания в поморских лесах, он решился добраться до
превознесенных и препрославленных пошехонских.
Здесь также по закону
Евфимия из двух, сдружившихся с ним келейниц, выбрал он одну девицу, старшую
сестру Варвару Дмитриевну, которая и придержала за ним и на его имя хоронушку в
своем доме, в деревне Романовского уезда. Отсюда и успех его проповеди. Здесь
и первые шаги к славе, и также, с примера и в подражание Евфимию,
долговременная работа над писаниями и сочинениями, среди которых и над злобным
«Малый образ ересем».
Отсюда Никита перебрался в
соседние местности Вологодской губернии, где в короткое время свил новое гнездо
сопелковскому учению. Отсюда хаживал он на соборы в Сопелки, побывал в Плесе и
Ярославле, снова добрался до Москвы, погостил на Таганке и на Арбате, вернулся
назад. Здесь же, в Вологде, в 1854 году он был схвачен и посажен в тюрьму как
лакомый кус для судебного следствия, как дорогой зверь, за которым давно
полевали и доездами, и облавами, который, как матерый волк, рыскал по лесам и
задворьям, к великому общему изумлению, уже тридцать лет.
Не в становой квартире, не в
земском суде кое-как и наскоро производили допрос и исследования, но особой
комиссией, в которую прислан был из самого Петербурга чиновник, и чиновник не
простых, а особенных поучений министерства внутренних дел, искусившийся на
раскольничьих делах и на сопелковской секте до тонкостей. Травленый волк Никита
пробовал было притулиться и не сказываться, но старый ловец сумел хитро
вынудить его давать такие ответы по вере, которые слово в слово записаны им
прежде в его же сочинении, известном следователю, — «Малый образ ересем».
Вызванный на откровенность и
не желавший вполне высказаться из личных расчетов на будущую безопасность,
Никита не указал сообщников и учеников, не открыл притонов и имен покровителей,
но все-таки за долгое время скитаний рассказать мог многое. Он поведал много
нового, интересного и поучительного, да и спохватился. Заявлением желания
присоединиться к православию он намеревался предотвратить беду от болтливости.
Однако бывалые на подобных травлях и охотах ему не поверили: держали его в
засаде и осаде, несмотря на то, что Никита исповедался, и приобщался, и
назначен был на жительство в месте родины.
Решено было из Вологодской
тюремной засады перевести его в более крепкую и надежную — Соловецкую. На
дороге туда он опять притулился, был ласков с проводниками и, улучив
благоприятное время, бежал, скрывался в лесах, был пойман и привезен-таки в Соловки.
Здесь опять он прикинулся:
запросился в монахи, приготовился к пострижению, выпущен был из каземата,
походил на воле по монастырскому двору, осмотрелся и опять исчез из виду.
Через десять лет после того (в 1866 году) он снова странствовал по России и
скрывался в лесах более верными и надежными способами. Жил он еще в
семидесятых годах, но попал ли, как хотелось ему перед первой поимкой, в Каргополь
— мы не знаем. Знаем наверное только то, что его туда звали и ждали (посылали
нарочного) и что послал он вместо себя ученика Савву Александрова. Этот уже
успел было принять крещение в секту от пошехонца Ивана Петрова — пустынника, но
вновь перекрещен был, или, как говорят, исправлен, в Ярославле самим Никитой
Семенычем.
Последуем за ним и мы туда
же, так как странническая вера там новость; следы ее свежи и ясны, будучи
налажены и проложены всего только 20 лет тому назад: можно походить и
полюбопытствовать.
Итак, опять на дальний
север, за недоговоренным и недосмотренным с подмогой доброго человека, пристально
присмотревшегося ко всему тому, чего ради начат рассказ наш. На этот раз со
старыми воспоминаниями и подновленными новым запасом сведениями пойдем на наш
любопытный север прямо в лесные трущобы, в глухие и сплошные дремучие леса,
называемые там сюземами или сюземками, где нет ни дорог, ни троп, где ходят
пеши или ездят только верхами, направляя путь по звездам. Здесь, как древле
поселились люди новгородского племени и обычая по прибрежьям рек, так живут и
теперь по этим рекам и речкам и по берегам озер, пугливо избегая и сторонясь от
темных сюземов, мокрых и негостеприимных лесов. Здесь живут стариной, ревниво
ее охраняют и пробавляются патриархальными обычаями и старыми верованиями, о
которых в иных местах уже давно забыли думать.
ГЛАВА VII
«Каргопольские
пределы Обонежья» — действительно одна из тех лесных местностей северной
России, где новгородских насельников можно считать очень давними и ранними,
которые удачно воспользовались благоприятными природными условиями и направились
сюда в доисторические времена, несомненно, с Белого Озера. Подобно Белозерску,
по примерам и образцам однородных с ним древнейших северных лесных городов,
упомянутых первыми в наших летописях, каковы: Псков, Новгород, Ладога,
Лукомль, Ростов, Галич и другие, Каргополь устроился вблизи озера, на истоке
большой реки и, как большинство этих городов, принял чужое, нерусское имя. И
так же, как чужак в заселенной уже стране, выстроился он огороженным острогом
на реке Онеге, осторожно устранился от приозерных берегов, занятых ранее
пришедшими инородцами чудских родов, в 3 верстах от озера Лача, как расположился
древний Белозерск в 17 верстах от Белоозера, Новгород в 7 — от Ильменя, Псков в
18 — от Чудского, Старая Ладога в 30 — от озера своего имени и т. д.
По старорусскому
новгородскому обычаю, встал этот город на своем месте с заветным Спасом, сохранявшим
поселенцев от голода, потопления и других невзгод тяжелых переселений, посвятив
Спасителю первую церковь, воздвигнутую на берегу. Затем, когда славянская сила
взяла верх, отсиделась и получила влияние в окрестностях, русское население
выдвинулось к озерам, оставив на старых пепелищах рвы, валы и курганы под
именем и видом городищ, староселья. Так сталось и с Каргополем, когда он
сделался срединным и сильным пунктом, к которому тянули окрестные жители по
земле и воде, т. е. сносили материальные избытки в виде подати и предметов для
обмена и торга, и подчинились нравственному влиянию, как месту общественных
сходок и дум. Каргополь сделался велик, богат и славен, и известие о нем через
дальние, окольности лесов и болот, сквозь толстые монастырские стены, успело
проникнуть в темную келью отрешившегося от мира книжного отшельника, еще в XIII
столетии нашей истории. Город записали в летопись под его странным именем, происшедшем
ли от слова «карги», принятого от инородцев в значении каменистого отлогого
берега (что очень похоже) или названного так по другим неизвестным причинам
(что также может быть вероятно), потому что существуют еще на севере два озера
под именем Каргозеров. Как укрепленный охранительный пост город стал в затуле
дальнейших выселенцев вглубь севера и востока, обеспечил им путь по Онеге и
открыл возможность заселения карельского и поморского берегов Белого моря тем
же людям новгородского облика, речи и обычая. Как срединное, хорошо
пристроившееся на пути и при дороге место Каргополь стал торговым городом, передаточным и
складочным, между богатой Пермью и торговым Новгородом с пригородами. Как
богач, он расстроился вширь и обстроился каменными церквами в количестве не
одного десятка.
Пока жилось Новгороду и не
стягивалась и не окрепла Москва, Каргополь не утрачивал своего нравственного
значения, хотя и заброшенный в самую глушь. Но стоило лишь укрепиться Москве,
задавить Псков и Новгород и приобрести потом новые богатства Сибирью, открыв в
нее новый путь, Каргополь захудал, вдруг оказался заброшенным городом в самую
глушь и даль и к тому же отдаленным от Москвы невылазными болотами и
непролазными дремучими лесами. Уже Борис Годунов смотрел на эту местность, как
на не стоящую хлопот и попечений, выселил отсюда не одну сотню людей в Сибирь
на пашню (т. е. для заселения и развития земледелия), и как на страну,
настолько далекую и глухую, что показалась она надежной для высылки всех
годуновских недоброхотов: Андрея Шуйского (который и был лишен жизни в самом
городе) и инокини Марфы Ивановны, матери будущего царя Михаила Федоровича. В
Каргополе же утопили и самозванца Болотникова с атаманом Федором Нагибой и
другими сосланными сюда мятежниками. Сюда же ссылали потом и всех недовольных
московскими порядками, теми порядками, которые вообще были не по нутру и не по
сердцу всей Новгородчине, жившей по своей воле.
Затем,
когда невдолге при царе Алексее задумала Москва исправление богослужебных книг
и нерасчетливо и неожиданно вызвала тем массы недовольных, назвавших эту
исправу новой верой, обонежские пределы оказались в наилучшем и выгоднейшем
положении по отношению к старой вере, старым церковным и бытовым порядкам.
Здесь целостнее убереглись древние прадедовские обычаи, на которые за
отдаленностью и бездорожьем не могла иметь влияния укрепившаяся, самоуверенная и
сильная Москва. Соловецкий монастырь новых книг не принял и заперся наглухо перед
царскими войсками. Палеостровский дотла сгорел ввиду их, сожженный засевшими
староверами в осаде и не пощадившими своей жизни от самосожжения. Когда
Соловецкий был взят и убежавшие от казней успели перебраться на берег, в
Онежских лесах они нашли себе надежный приют и на реках Выгы и Лексы могли на
долгое время соорудить надежный притон и религиозный центр, прославившийся
потом, как главное и основное гнездо беспоповщины. Здесь перестали молиться за
московского царя, здесь всякую преследующую власть признали Антихристовым
порождением и поверили нарождению на свет самого Антихриста, воцарившегося в
мире. Вот почему в таком глубоком убеждении здесь допускали для себя все
способы самоубийств в расчете на наследование мученического венца и успели
показать самую простодушную доверчивость ко всевозможным религиозным измышлениям.
Вера эта доведена была даже до крайних пределов самообольщения, и обнаружилось
самое грубое невежество, напомнившее времена первобытных диких народов и
проклявшее все святое в действующем и живущем мире. От беглого из Шунги дьячка
(Данилы) до князей захудалого рода (Мышецких-Денисовых) все прониклись
противоборством московским порядкам и энергией действий в упорном держании
старой веры без попа, толкуя ее на разные образцы и способы.
Толкования эти довели народ
до поморского толка, признавшего необходимость и святость брака; до
федосеевщины, наоборот, восхваляющей девственную безбрачную жизнь, по силе
изречения «тайно содеянное, тайно и судится», и советующей женщине «хоть
семерых родить, только замуж не ходить», и, наконец, до филипповщины,
несогласившейся с первыми и отделившейся от вторых, на толкованиях о молитве
за царя и подчинении власти, ввиду несомненного водворения на земле
Антихристова царства.
Воцарилась эта мрачная
филипповская вера среди гонительного времени в каргопольских странах одновременно
со всем Обонежьем, при содействии и участии тех же благоприятных причин.
Тяжелым гнетом налегает на
северного лесного жителя его трудовая обыденная жизнь, хотя Прионежье, значительная
часть нынешнего Каргопольского уезда, считается местностью наиболее хлебородной
и удобной для земледелия (она прославилась ячменем, и ей годами удается даже
продавать излишки соседям). Но мучительные заботы об удобрении отравлены и
задержаны падежами от сибирской язвы, почти повсеместными и каждогодными,
особенно вблизи системы каналов. Когда, вследствие того, истинно-каторжная
работа с лесными новинами успела обратить каргопольские окрестности в настоящую
безлесную степь; после того как Озерецковский в 1785 году видел город Каргополь
окруженным лесами, — жизнь отравлена, и беспощадно усложнен труд этого
исконного и неизменного земледельца, более тысячи лет назад поселившегося в
этих бесхлебных странах.
Под обухом ранних весенних
морозов и продолжительных засух, бессильной пылью на полях кажется кое-где
нацарапанный назем и гнилой щепой — деревянная борона и игрушечная соха, на
которых ездит местное сельское хозяйство, не додумавшееся здесь еще даже и до
благодарной косули. А в земле лежит не сортированное, отобранное на глаз семя,
и земля эта обработана перед самым севом весной и только два месяца успевает
пролежать под паром для озимого посева в конце августа. Примера же обработки
полей ранней осенью для весеннего сева, как того требует суглинистая почва, до
сих пор еще никто не показывал. Все руководятся теми же образцами, какие
завещаны досельными предками, и еще никто не смекнул, что эти самые мириады
голубей и галок, в докучливом множестве наводняющих чердаки деревень и сел,
доброхотно несут то добро, которое могло бы подспорить делу на истощенной
теперь, но некогда богатой производительностью почве. В Архангельской волости,
например, из 2,500 десятин пахатной земли 500 десятин лежит на отлогах именно
за недостатком удобрения. На огородах высевают только брюкву, лук и редьку и
так мало капусты, что о том и говорить не стоит, и храни Бог посеять
Антихристово зелье, картофель, которое к тому же сделалось известно только в
1843 году.
При такой проголоди — прямой
выход на сторону, в отхожий промысел, чтобы еще больше обездолились домашние
силы и чтобы еще крепче запустовала пашня и задичала земля. Но куда идти из
такой дали и как разойтись в ближних местах, не утруждаясь дорогой и не
обманываясь надеждами? Прадеды указали на дремучие леса для охоты, прямоезжие
дороги для извозу и на текучие реки для сплавов: вот те три кита, на которых
каргопольская страна может опереться и от Антихриста в виде недорода спастись и
укрыться. Не набегает ли она при этом на его слуг и пособников? А вот посмотрим.
Ходя в лесу, глядя на сучья,
глупого чухаря увидишь: сидит, повертывает головой и любуется на собаку, как
та из стороны в сторону прыгает, а сам ее не боится: на такого дурака и на
слете, а тем паче на сучке заряду жалко. Годится заряд на зверя с пушной
шерстью, на белку, которой прыгает много, а против птицы всякой — глухарей,
рябчиков и белых куропаток довольно и сильев, слопцов и пастей — всего того,
что стариками выдумано, а теперь не одобряют и запрещают. На Михайлов день на
архангельском торжке прожженный плут эту птицу собирает и покупает: как ты с
ним ни борись, за всю свою охоту больше десяти рублей никогда не получишь.
Чтобы больше нажить и сильнее оплести и барышников, и охотников, без того и не
выходят, чтобы не проделать на счастье такой колдовской шутки. К дверям
подъезда в дому привозят на чунках (ручных санках без задка и боков) несколько
охапок дров. Попрощавшись с дорожными, все домашние и мастера перетаскивают
дрова по полену в самую лучшую комнату и складывают их за дверями под стол. А
чтобы не попал на дрова недобрый глаз, прикрывают салфеткой: у иных до
возвращения дорожных, у других до третьего дня, когда дрова складывают в печь
и сжигают.
Оттого перекупщики и на
торгу ходят побойчее и посмелее, и всем они в примету, и всем они не дают
спуску.
А вот и другие: мелким бесом
повертывая боками и потряхивая бородой (которая, кстати, и вырастает там так
жидко, как полагается бесу), предлагает знакомый молодец работу вперед и деньги
сейчас в задаток. А на дворе самое проклятое время — конец зимы: хлеб весь
приеден, коровенка сведена на базар, и Антихрист в виде сборщика податей
показал уже один рог и постращал забодать: не соображает того, что прийти бы
ему осенью, после уборки полей, — вернее бы было. С этим грубияном опаснее, с
новым и льстивым приятнее вести дело, именно с этим последним, который зовется
десятником. Указывает он опять на речной сплав, в лесную, рядит понедельно,
дает в неделю полтора рубля — да мало. Прикидываешь умом — не выходит, споришь
с ним. Сулит он вперед 16 руб., а надо 20; опять споры и торг: соглашается он и
на 20, если спустить понедельную плату.
— Уж и выжиги! Всего-то они
мужика насквозь знают. И где у него заплата прорвалась — и то видят, и то
успел он глазом обвести кругом. Двадцать так двадцать: это все едино, значит —
по гашник к снегу, от Благовещения до вскрытия рек и чтобы топор на сучьях не
звенел. А избы такой, где бы согреться, нет, шалаш вымерзает и продувает его
насквозь, а еды только и есть, что дадут. Идти до места надо на своих харчах;
вот почему хорошо 20, что из них можно подати заплатить, для дому сольцы да
дегтецу прикупить и про себя на путь-дорогу рубля 2—3 приберечь. С Богом, по
рукам!
Десятник подобрал полную
артель, ходя из избы в избу, человек 60 — и до ста. Называет их всех артелью,
но артель эта такова только по имени, да по тому еще, что горемычных людей этот
бес согласил на круговую поруку: неустойка какая — всем отвечать. Заболел один
и уроков не исполняет — его часть очищать всем другим, за него работать.
Побрели ребята на место
сплава, где идет заготовка лесов и где самого лешего-хозяина можно видеть живьем,
самого Антихриста: нанимал и привел слуга его, и тут же всю артель продал за
каленые денежки. Сам посулил 2 рубля с гривной — закабалил за пять. Лесной
хозяин так и принял гуртом, как баранье стадо.
Впрочем, самого хозяина
рукой не достанешь, остается по-старому прямым хозяином десятник. Перед ним за
все в ответе, и его одного только и знаешь.
Вскрылась река, очистилась,
и одну лишь принесла радость: работа пришла новая. На первых порах как будто и
повеселее думать о ней, сидя перед теплинкой. А на самом деле?
— Прежде по
пояс в снегу, а теперь по самую шею в воде, да такой холодной, что от нее даже
ко всему привычные костяные зубы ноют. По жердочкам около плотов не пройдешь,
потому что отвечай за всякое бревно, как нянька за малого ребенка: оторвалось
оно, захлеснулось — полезай в воду, промокай и дрогни насквозь. А когда очень
уж зазнобился — на плоту шалашик из хвороста к услугам, и соломка настлана:
можно прилечь, можно, пожалуй, и костер разложить на берегу, на открытом
месте. Вдруг голова заболит и затяжелеет, по всем суставам ломота пойдет,
подкатит к горлу, перехватит его и весь загоришь в адском Антихристовом
пламени. Такого хозяевам не надо, такого и товарищи попыхивают и обругивают. В баню бы! А
вместо нее — тот же шалаш; ребята грязи в него натаскали, хуже улицы; лежи,
пока до жилого места не доплывут, где бы свалить можно. А там гляди спросят: не
федосеевец ли? Да поглядят, как крест надел: не под рубашку ли? Хорошо, если
по греховности телесной носишь его поверх рубахи... А там смотри и смерть
придет: десятник того не поставил в условие, чтобы назад ему самому оглядываться
и подбирать отсталых: он смотрит вперед.
Вот у него в глазах на
мелком месте ребята не уснаровились, и навалило лес грудой: надо разворачивать.
Потеря времени — от лесного хозяина озорная брань. Начнет десятник рваться и
суетиться, докричится и дотолкается в спины до того, что все налягут и общей
силой сдвинут груду с места. Тронется лес разом, всей своей кучей — смотришь:
того мужика, который поретивей хлопотал и по бревнам попрыгивал, свернуло под
одно бревно, покрыло горбылями и затолкало так, что не знаешь: под тем ли он
бревном, которое вздымается и вздрагивает, последнюю он силушку пробует, или зашибло
его тем бревном, которое ныряло в воду. И опять смерть, нередкая на каждом
сплаве, хоть и называется она не маятной, а одночасной.
Неудивительна последняя,
немудрена и первая, когда в тяжелых работах приводится проводить в одном году
восемь месяцев.
Уцелевшие
на сплавах приносят домой беспардонное отчуждение от семейной жизни, страсть к
кутежам и заработок в 30—40 рублей, настолько недостаточный, что каждый успел
попасть и завязнуть в новой ловушке, раскинутой десятником. Петля это — забор
денег вперед для кабалы, чтобы при новом найме и вербовке с ним уже долго и
круто и не разговаривать, а соглашаться на то, сколько положат. От десятника и
его кабалы мудрено отбиться, а если удастся так сделать, то на охотника
предлагается другой хваленый промысел, тоже стариковский, тоже сулит он
заработок тому, у кого во дворе стоит лошадь. Это извоз.
В той стороне, куда побежала
и где кончилась порожистая, не совсем удобная для сплавов река Онега, в 350
верстах от ее истока, разлилось большое море. В нем ловят рыбу, бьют зверя для
сала. Рыбу и сало продают, требуют возчиков под разную рыбу (больше под треску
и семгу); дают кладь и в городе Онеге, и в другом конце на восход солнца, в
селении Сельце соседнего Холмогорского уезда, верстах в двухстах с половиной.
Рыбину складывают в бочки пудов в 25—27 весу (редко в 30 пудов). Каргопольской
лошадке больше одной бочки не свезти, да с пуда от Сельца до Каргополя дают
летом 25—30 коп., осенью поднимают цену с 30 до 50, зимой дают меньше (15—20
коп.), да зато ко времени весенней распутицы (в марте) опять доводят цену до 25
и 30 коп. От Онеги за то, что подальше, а времени и корма в дороге изводится
больше, разговор о цене ниже, как с двух двугривенных и полтины с пуда, и не
начинается.
Затем такой расчет, свой,
домашний, например, на Сельцо:
— Ехать в дорогу — запас
брать на четырнадцать дней по осенней распутице: на лошадь овса 5 пудов, сена
10 пудов; на себя печеного хлеба 2 пуда да денег надо для изводу на постоялых
дворах рубля 2, по малой мере, да лагунку с дегтем на 30 коп. Своих денег на
дорогу пойдет 2 рубля 3 гривны, а, коли лошадь свезет бочку в 30 пудов, барыша
будет 12 рублей 7 гривен. Чего лучше: 2 рубля на коня, 13 в карман. Если просидеть
дома эти дни и в дорогу не ходить — все 14, и по полтине на рабочий день с
лошадью даст сосед, станет только 7 рублей, а не 13.
— Полно, так ли это? Почем
овес-то за пуд продать можно?
— Да ведь свой он,
некупленный: посеял его — он и вырос.
— Некупленный да продажный:
на базар свезти — деньги дадут; дадут, по малой мере, 6 гривен — 3 рубля, да за
сено по 20 коп. — 2 р., всего 5. Из 13 — 8 руб. стало. Да за печёный хлеб.
— Опять-таки не покупной.
Разве за печёный хлеб деньги дадут? Да ешь, сделай милость, сколько хочешь.
Ишь, за хлеб деньги класть, Бога гневить. Хлеб-от этот и дома бы съел, разве
что на ходу-то в дороге больше его пережуешь.
— Дадут за хлеб по 60 гривен
за пуд — отдашь, и баба охотно печь станет, если много понадобится его на завод
или на артель какую... И еще рубль восемь гривен с костей клади.
— Не клади, сделай милость,
ни овес, ни сено, ни хлеб не куплены: Бог дал. Это не Питер.
— Значит, чтобы не работать
вблизи дома, а в дальнюю дорогу идти, надо выручить всего двугривенный, да
надо принять и то в расчет, что конь-от на ходу с возом в дороге больше съест,
чем дома в стойле: что в дороге съел, то осталось-бы в закроме. А попробуем-ка
в извоз сходить летним путем, когда дают 30 коп. с пуда или зимним, когда
получаешь 20, — что выйдет? Дадут летом 9 руб., а израсходуешь 12 р. 60 коп. а
зимой выплатят 6 р., а прохарчишь 8 р. 70 коп. Убыток виден: хоть и счетов не
бери в руки.
— Мне смешно это, да и кому
ни скажи — всяк засмеется: стану я самому себе овес за деньги продавать; начну
и свою-то краюшку есть да думать: вот мол, я грош глодаю, а может-де, и целый
пятак. Отстань, сделай милость!
На основании таких
убеждений, которых и оспорить нет никакой возможности, в одной волости
(например, той же Архангельской) занимаются извозом 60 человек, распознавших
слуг Антихристовых, чувственно воцарившихся на местах сплавов и не домекнувших
того, что и «горой» (по сухому пути) ходит он, сам Антихрист, за мужиком и
возом и давно уже тут духовно господствует.
Бегают еще темные
каргопольские люди по третьей дороге, проторенной с тех пор, как в восьмистах
верстах стали строить каменный, из кирпича, городок Питер. Под именем обжигал,
порядовщиков, сушников, земляников, очелошников и обрезников живут они по Неве
на кирпичных заводах, но уходят сюда только счастливые, собственно те, которым
остается от полевой работы свободное время, а кабала от десятников и других
мироедов не висит путами на руках и ногах. Только этим одним хорошо и не
обидно: лучше всех тому, который называется порядовщиком и выделывает кирпич
из готового хозяйского материала (от 2 р. 50 к. до 5 р. с тысячи, на 75 до 100
руб. в одно лето), прибавляя еще по 200 кирпичей в каждой тысяче даром в пользу
хозяина, за квартиру и баню. От 40 до 50 р. передает тому, который зовется
сушником, т. е. вывозит кирпич от порядовщика и укладывает в печи; от 30 до 40
получает земляник за то, что вывозит землю к машине, где приготовляется глина,
и до 25 руб. приходится за топку печей очелошнику. Притом, что все живут
харчевой артелью, полагая расходы на нее поровну (а не соразмерно жалованью),
с неизменной нанятой стряпухой — «маткой» — промысел по кирпичному делу
полагается недурным, и из одной Архангельской волости выходит на него больше 50
человек.
Нехорошо в
этом деле то, что хозяйские работы на горячее время все ложатся на женщин, и
бабам приходится совсем круто. Не желая говорить о выговоренном и доказанном,
остановимся на самых счастливых и именно на таких, которым удалось заручиться
подспорным трудом, за какой дают наличные ходячие деньги. Счастливицы эти —
только подгородные каргопольские женщины. Всем остальным женщинам прабабушкины
обычаи и приметы указывают опять-таки только на лес, где на холодных утренниках
исходным летом и на росе бабьего лета пробивают сквозь полусгнившую листву и
пожолклую траву сочные белые грибы и в особенности налитые кровью боровые рыжики.
Этот гриб далеко прославил
город Каргополь и, видимо, держится в этих местах вместе с лесными и беличьим
промыслами, с самых древних времен поселения здесь русских людей; теперь — как
остаток прежнего торгового и промыслового благоденствия края. Однако, сколь ни
мудрена случайность странных и неожиданных обогащений торговлей, тайнобрачное,
соленое и сушеное растение — не такой товар, который бы в продаже не обманывал.
На него бывает недород, когда и продавать нечего, и перерод, когда приходится
отдавать в перебой за бесценок. Вот почему эти же самые грибовницы под самым
городом Каргополем тащатся в город и молят о помощи, еще, слава богу, не по
подоконьям, а у дверей и опершись о притолки мастерских изб. Ходить сюда они
уже давно повадились, и все до мелких подробностей каждой из них знакомо.
Кислый запах чуть не с ног
валит уже в самых сенях. Окон в избе много, а свету все как-то мало. Однако у
дверей, в углу, печь видно, под матицей жердь и на ней висят правленые меха. В
другом углу иконы видно, да только никаких ликов не распознаешь, хоть гляди
впристаль: все оперхли, и тараканом проточены, и залеплены толстым слоем пыли.
Вот и бочка середь самой
мастерской, двудонная, из-под смолы бочка, на которую кладут правильные доски и
правят меха, и вместо стола обедают, и ставят сгорбленный самовар с расколотыми
и без ручек чашками. Вот и корзины с белкой и мастера перед ними сидят на
лавках: кто подбирает хребтовые меха — это аристократы; кто правит черева — это
низкая чернь, десятилетние мальчишки; кто распускает белку, т. е.
отрезывает черева от хребта, и т. д.
Вот между ними и сам мастер
— командир избы и главный воротила всего скорняжьего дела. Ради его милости,
ласкового взгляда и доброго слова брела баба пешком из своей деревни за 12—14
верст. Часов шесть сидела она на той стороне реки, на берегу, дожидалась сбора
других швей и баб, чтобы перевезли в город, под монастырь.
В этой избе она уже в
третьей или пятой; во всех остальных отказали: черевьих мехов нету. «Да хоть
черевец?» — «Нету». — «Хоть зеленовых (зеленых черев)?» — «Нету, и не
надоедай, убирайся к черту». В одной избе только опросили: отколь, да как тебя
зовут, да чья, да и опять «убирайся вон — нету».
В третьей мастерской только
выслушала, как скверно подборщики ругаются, какие скверные песни знают
кроильщики и как всем не жаль бедной трудящейся, пришедшей молить о работе
работницы.
И в этой избе мастера,
оскалив зубы и наведя на лица улыбки, готовы поднять на смех, хоть и чествовала
она всех обычным робким и ласковым приветом: «Живите здоровы, вси крещены!» И
здесь никто не ответил, и здесь сам мастер томил и не оглядывался да вдруг
воззрил, спросил и не урчал по-медвежьи, и работу посулил дать, велел
подождать. Нашлись у него и черева, и черевьи меха, и пласточек попросила (т.
е. хребтовых мехов) — и пласточек прикинул: «Умеешь ли только?» — «Всяко умию».
И ниток отсчитал, да и обсчитал: за этим уж и не гоняются, понятно, обычное
дело, своими придется дошивать. Другие бабы плачутся, не отставая: прибавь да
прибавь! Да это делают уже самые пустые, и то на очистку совести.
В деревне работа шьется,
через неделю идти надо сдавать, опять получать, и шить, и сдавать. Дойдет дело
до расчету.
— Работала не одну неделю,
приходится получить три рубля: пожалуй-ка.
Пьяница-мастер эти деньги
пропил и отдать ему нечем. Пожаловаться пойти — никакой новой работы нигде не
получишь. Приходится взвыть да вспомнить про того же Антихриста: он людей на
обиду смущает несчастную бабу ограбить, ручьи слез из глаз выжать. А баба
известно — сколько слезлива, столько и стыдлива. И застенчива она, и боязлива.
К тому же всем бита, и о печку бита, и только-что разве самой-то печкой не
бита.
Нет больше горя, как у
шальских, павловских и саунинских баб из-под самого Каргополя.
Не от того ли, не по
завещанию ли бабок и прабабок, искусившихся в ломке житейской и настрадавшихся
на пинках, подзатыльниках от разных житейских случайных (и все враждебных)
обстоятельств, придержалось правило хранить вновь нарождающегося бедовика от недоброго
взгляда Антихристовых слуг, хоть на короткое время девяти месяцев? В
каргопольской стране всякая беременная женщина свято и старательно хлопочет
скрыть свою беременность и скрывает ее не только от соседей, но и от семейных:
кто увидит, за всякого должна мучиться. Прячется она по хлевам, а в летнее
время непрочь пожить и в конюшне, а если не удалось заручиться на все время
«сноса» где-нибудь в укромном, уединенном и невидном месте, да хоть бы и в
самое холодное и морозное время, да хоть бы и грозила ей от того самая смерть.
Чем меньше знают и видят —
тем лучше, а при девках, например, никак уж и не разродиться.
Этому веря, и всему другому
поверишь, когда напускные и суеверные страхи ходят за каждой бабой по пятам, а
в особенности за беременной. Напугивают так, что на всю жизнь остаются бабы
трусливы и робки насквозь до раскатистого дикого смеха и до неудержимой икоты.
И верится многому, тому, над чем другие смеются.
Как, например, не верить
тому, что вниз по Онеге, в Кеми, все живут колдуны?
Шел оттуда на Каргополь года
тому два назад по самому берегу реки Онеги мужик тамошний, поморский. Ищет он
семь волков-оборотней: надо-де их повернуть ему на людей. И знает он, что люди
старой веры за это самое волков в тех местах совсем не бьют, а толкуют, что,
когда один из них забил волка да стал сдирать с него шкуру, то под шкурой-то
армяк нашел. Другой, когда разрывал зарод сена, то увидел в тряпке младенца, а
подле стоит волчица и кланяется. Когда взял он младенца на руки и понес домой,
волчица пошла за ним и подле избы опять начала просить, кланяться. Когда шел по
этим деревням мужик снизу и искал оборотней — его все встречали с великим
почетом и всяким уважением и, крепко побаиваясь, радостно принимали. У одного
мужика, самого трусливого, прожил он полторы недели, объел и опил, насилу тот
его выжил.
В этом же древнем краю
случается и так, что если два соседа заспорят меж собой о меже, то, чтобы разойтись
без драки и миром, один вырывает кусок дерна с землей. «Пусть рассудит нас мать
сыра земля», — думает и говорит он вслух, кладя эту земляную глыбу себе на
голову и идя по той полосе границы, которую считает справедливой. Если обойдет
ее благополучно — его взяла: противник не смеет спорить. Этот языческий
обряд, когда мать сыра земля считалась богиней и требовала особенных
праздников и приношений, остался и в других местах лесной Руси, но вместо дерна
ставят на голову икону. В каргопольских местах все еще прогуливаются с куском
задеревенелой земли, т. е. из языческих времен еще не успели выдвинуться в
христианские.
По той же самой дороге,
из-за Кеми, из давних скрытницких гнезд на Топ-озере, назад тому двадцать лет,
прошел другой смелый и ловкий, в бегах омужичившийся солдат Савва Александров.
Он рассказывал, что
Антихрист воцарился не чувственно, а духовно, что надо бежать из мира в лес и
там от людей скрываться; ему также поверили, и не одни бабы, но и мужики, и не
одни филипповцы, но и из православных кое-кто.
В одном селе напал он на
праздник, про который он и не слыхивал: праздновали Стенам и Ободверинам26,
а оказалось, что чествовали день освящения своей местной приходской церкви
(Троицкие именины, называли ему такой же праздник в другом месте).
Савву Александрова зто
привлекло и остановило тут.
В другом селе он натолкнулся
на праздник Баранье воскресенье — первое после Петрова дня — и видел, как к
церкви согнали баранов, резали их и варили: часть жареного мяса выделяли
церковному старосте, остальное съедали тут же сами; большую и общую трапезу
устраивали, пили, ели и напивались дозела.
Савва Александров и тут
потирал руки, лукаво и радостно улыбался, и из этого места не спешил, а останавливался,
оставался и уловлял.
Дошел он и до Коровьего бога
к Макарьевой пустыне, близ Ошевенского монастыря. Здесь уже пили и ели, сверх
баранов, всякий другой скот.
Здесь между обоими
монастырями залег по реке Порме густой лес, и вблизи по опушкам засели темные
лесные люди.
Эти места Савва полюбил
больше прежнего и отсюда уже не выходил довольно долгое время.
От границ Архангельской
губернии началось распространение скрытницкой веры, и первые признаки ее
удалось заметить в Усть-волгском приходе. Вера шла по реке Онеге вверх,
сворачивая в прибрежные леса, и в них пряталась: сначала по речке Большой
Порме, потом в приходе Ольховца и Волосова. В 20 лет новая вера успела
утвердиться в волостях Каргопольского уезда: Архангельской, Быковской,
Усачевской, Панфиловской (собственно в приходе Печниковском), в Мотковской
волости (в приходе Луговском или Лугах), в Нифантовской (в Речно-Георгиевском
и Ошевенском приходах). Не пошла эта вера к Двине и на Сию: за Лугами —
деревушкой близ архангельского погоста — нет уже ни одного скрытника, точно так
же, как и в г. Каргополе их очень мало. Зато в 6 верстах от села Архангела к
Устьвельской станции петербургского тракта, у деревни Кладовца, получила
громкую известность гора.
Гора заключает в себе
подземные ходы, которые и полагались вырытыми руками скрытников для жилья.
Начальство подземелья эти распорядилось засыпать, однако напрасно: гроты были —
прихоть природы, а ходы оказались результатами подземных ключей, в обильном
количестве прорывающих мистическую и подозрительную гору.
Из расцветшего, искусно
насаженного Евфимием в Пошехонских лесах «тернового сада», вычищенного от
валежника и зарослей Никитой Семеновым, переброшенные ветром семена в леса
каргопольские возросли, дали поросль и отрасли, которые тщательно доглядывал
ученик Никитин, Савва. За нею затем ухаживал и поливал ее из беглых ратников
Никанор — крестьянин Каргопольского уезда с товарищами: Иваном Дмитричем из
дер. Печниково и Владимиром из беглых солдат (сам Савва Александров ушел отсюда
на новые скитанья под Кинешму Костромской губ.).
Имеются, впрочем, уже
подсохшие и отвалившиеся сучья, выбитые и вынесенные попутным благоприятным
ветром из лесной чащи на открытое поле, по перелесью, на мир. Таких немного;
завалившихся в трещах гораздо больше.
Верного и
близкого к правде количества бегающих «в безвестной отлучке» дознаться нельзя:
затем и
скрываются, чтобы избежать учета и сбить со счетов. Придет неизвестный чужой из
дальних мест и переселится к тем, которые ушли из ближних селений — кто его
узнает. Иная выпросилась на богомолье в Соловки и там могла потонуть,
потеряться. Другой выправил из правления паспорт на дальние заработки, третий исчез
без всякого спроса, может быть, под свалившимся деревом в лесу, может быть, под
зашалившимся на сплаве бревном. Медведь в лесу ломает, волки едят и леший
заводит в трещу на лихую и голодную смерть. Усчитать по билетам и паспортам
нельзя, потому что не только не возвращены они с надписью о смерти, но и совсем
уничтожены. Усчитать можно только тех, кто сказался ушедшим, да не вернулся, и
тех, кто ушел и долго соседями не досчитывается. Да и то — все ли такие
прекратили сношения с миром по своей доброй воле?
ГЛАВА VIII
Тем временем охотник в лес
вышел.
Видит он: в лесу много дичи
и зверя, и лес подходящий — и стиглому, и беглому проходы есть, только удалу
молодцу проезду нет. Это и надо.
Облаву можно сделать
удачную, только надо подобрать и подыскать загонщиков. А на такое дело, все
говорят, хороша баба: и голос звонок, и волос тонок и длинен, и на нее, что
волк на боязливого и визгливого поросенка, идет всякий красный и пушный зверь.
И отец Емфимий, и Никита Семеныч так делали и с того начинали, а с Никитой
Семеновичем Савва Александров жил за родного брата и очень помогал ему в Вологодском
уезде (в 1857 году). Довольно достать одну такую бабу, которая была бы поумней,
и посудачливей, и побойчей, и несчастнее прочих, чтобы подыскалась тотчас же к
этой другая подходящая, а с двумя и базар, и облаву можно сделать.
Савва Александров, как
пришел, так и подсмотрел одну такую, как раз подходящую: в гурьевском обществе,
в Быловской волости, из деревни Устья-Пормы, девку Татьяну Светлякову с
матерью.
Объявился он и показал себя
ей: не на косолапого косого медведя, а больше на шуструю охотничью собачку
смахивает. Умеет подластиться, умеет хвостом повертеть, и все это у него не
так, как у дворовой домашней собачонки. Есть на что взглянуть и к чему присмотреться
слабым бабьим делом и обычаем.
Савва в городах жил, в
казармах обтерся, видывал, как писаря и господа офицеры да и свой брат на ту же
охоту хаживали, красного зверя притравливали. Они советовали:
— Ты слова такие спознай,
коих промеж себя не выговариваешь — ничего, если какое и изломанное попадется
(бывает, что это-то слово и нравится больше). Подсмотри подход и выверт, да
посмелее, да понахальней, приступом — по-военному: это бабам всего слаще. А
там уж они сами в тебе увидят то, чего нет у тебя и чего показать не можешь:
они сами найдут и облюбят. Ты ведь, солдат — одно слово. Слово то сильное и
великое. Солдатом ты только покажись деревенской темной бабе и погляди, что из
этого выйдет. А что выходит — про то вся мать наша Россия знает.
Показался, поглядел и
увидел:
—
Несчастненький ты человек, и берет меня жалость за самое сердечушко: ни зашить
тебе, ни обмыть тебя некому. Где что забыл — тут и оставил. Занесло тебя
ветром, да и колышет им, словно былиночку. А дорогого стоишь! Все-то видел, про
многое слышал и про все так складно рассказываешь. Не то я — слабая девка, не
то ты — сильный человек, и смотри, сколько ты этого горя вытерпел, как жив
остался. И теперь тебе головушку приклонить негде: сквозь леса прошел и
опять в лес хочешь. Съедят тебя серые волки. Очень мы благодарны тем, что изо
всех девок ты взор свой на нас бросил и нас удостоил. Какой девке о вере
толковать любо, когда ей козлов хочется ставить — плясать, да веселые песни
петь, а я вот не такая, я сколько хочешь могу сидеть и слушать. И люблю это
даже, и сама кое-что домекнула, и еще того пуще нового хочется. Очень
благодарны, что нас-то вот ты, экой человек, и посетил, и удостоил. Пущай-ка
другие-то от зависти рвутся, кому тоже этого требовалось, пущай они метутся!
И по-деревенскому, и
по-русски она «пожалела», т. е. полюбила: сама пошла с Саввой в лес и мать свою
увела.
В лесу Татьяна прижила сына
Исаака, и когда потребовалось Савве идти назад, в леса Пошехонские, поплелась
девка за ним и сына потащила за пазухой.
— За Татьяной повалились и
другие бабы, как рыжики в кузов, потому что прошли слухи, и сказывали, и
доказывали Саввины бабы, что учитель их чудеса творит: вот прознало про него
начальство, везде его ищут, но нигде ни сына, ни баб поймать не могут. Все это
знают и видят.
— А отчего не изловят?
— У него така рубаха бумажна
есть, что наденет он ее на себя и бывает невидим.
Как этому не поверить?! Не
верила только Марфа Полетаева из деревни Морозовой и то, говорят, потому, что
давно уже была обольщена Саввой и подаяниями подкуплена; держала притон и
числилась в скрытницкой вере. Зато, когда эту Марфу исправник Ларионов строго
допытывал о Савве и грозил, и мучил, баба упорно закрывала следы и не
выдавала, так что удобно выбрался Савва в Пошехонские, а потом к учителям своим
в Вологодские леса.
Когда дошел
туда до него слух о том, что, покинутая на бабьей слабости и разуме, вера стала
колебаться и грозит полным падением (а к тому же и кстати из Вологды послали
искать его и ловить, Савва вернулся назад в Каргопольский уезд).
На этот раз он показал и
другой способ спасения и укрытия, спрятавшись не в лесу по р. Порме, со всех
сторон окруженном болотами, и не в подземной келье, построенной благодетелями
(в 5 верстах от устьвельского Погоста), а в жилом месте.
Крестьянин Троицкого
прихода, деревни Дилева Алексей Иванов Друганин, 70-летний старик и рьяный
проповедник филипповского учения, состоявший под надзором полиции, принял к
себе наставника и вступил с ним в спор с вострым зубом и сердитым, косым взглядом.
— Мы ли не перекрещиваемся,
мы ли от мирских не отчуровываемся, вкупе с ними Богу не молимся, и кто из
церковников к нам приходит — совершенно крестим, чего ради и нас-то вы
еретиками прозываете и третье крещение ты мне предлагаешь?
— И вот именно для этого,
понеже находитесь христианской вере отступники.
— А почему ваша вера
христианская и почему мы — отступники?
На словах был наставник
искусен; в книгах дорылся до того, что и говорить иначе не мог, как
по-книжному, по-печатному: не то он по книге читает, не то свои слова говорит.
— А по сему
и отступники, когда тысяча семьсот двадесят второго года ваши обязаны были
сказками; тако же 1744 и 1745 гг. тоже обязаны были сказками, даже до сущего
младенца, и они подписались только самим доживать, а впредь раскольнической
прелести не распространять, и никого к тому не учить, не точно посторонних, но
и живущих в одном дому. Учителей потайных раскольников в дом не примать, но
сыскивать и имать — тоже подписались. Подписались книг и печатных, и
письменных в домах у себя не держать от нюдь. А где про то прознавали, то
объявляли бы духовному правлению. Постой-ка, я дочитаю!
Савва вынул из мешка, из
вороха книг, цветничек: без мешка учитель на проповедь не ходил и другим не
советовал, так что теперь и у какой-нибудь старухи-скрытницы в крашенинном
мешочке на боку лежит какая-нибудь «богодухновенная» книга, вместе с ней
непременно свой складной медный образок, складная чашечка и непременно складная
ложечка всегда со свитком, которым всякий скрытник пользуется в видах
остережения товарищей. Начетчик же всегда таскается с целым ворохом книг, на
полях которых приклеены маленькие лоскуточки красного цвета, обозначающие те
места книги, какие наиболее надобятся и требуются. Всякий лоскуточек на
опытном, присмотревшемся глазе безошибочно вскрывает желаемую страницу, как и
на этот раз.
— Детей крестить правоверным
иереем, и седмилетие прешедших представлять в церковь к исповеди и Святых Тайн
причащению. Смотри: при царе Петре ваши первыми подписались, в ваших странах
для свободного и миролюбивого жития первыми надругались над христианской
православной верой и за раскольничью прелесть согласились ее признать. У
земного-то царя воеводы и воины когда чести и награды заслуживают? Не во время
ли самых приступов даже до смерти ополчаются? А тем-то, что бывает, что для
своего спасения царевым врагам покоряются? А кольми паче у Царя Небесного,
которые за его святую веру до крови пострижут, то и венцы получат, а которые
отступят, то все от него будут изгнаны. Это ведь и по святому Евангелию так
выходит. Могут ли такие-то христиане яве другим благодать преподать? Вот чего
ради крещение и покаяние ваше не вменяется. Хочешь, от Божественного писания
покажу?
Это-то и надо было.
— Да показывай ты, только по
моей книге, в ваших-то чего-чего не нагорожено! Толкуй и спорь без обману.
Понадобился Номоканон,
Кормчая, Евангелие поучительное, Евангелие благовестное, Кирилова книга,
Сборник большой, книга Ефрема Сирина — не Бог знает что: у всякого начетчика
найти можно, а у такого, как Алексей Иванов, и подавно.
По Номоканону вышло, что
всякого белорусца, хоть и поп крестил, да, молится этот поп за папу — перекрещивать
надо сызнова: и еретическое отрицание ему говорить, и молитвы все говорить, и
младенческое отрицание, как еретику.
По Кормчей, вышло, что если
кто принудит своих рабов вместо себя послужить идолам, то обязан совращенный
раб один год каяться, а совративший его — три года.
По Толковому Евангелию,
выходило так, что слова: «Неубойтеся от убивающих тело, душу же не могущих
убити, се убо аз посылаю вас, яко овца посреди волков» — относятся к делателям
беззакония, между которыми первые суть те, которые отметают веру и отвергаются
Христа во время гонения, как сделалось при Петре и его преемниках.
Всего лучше открылось в
книге Кирилла Иерусалимского:
«Будет беда
великая вскоре, какой не было от сотворения мира и потом не будет, и это
время, когда последний Антихрист начнет везде, утруждать и мучить православных
христиан. “Последний князь мира сего”привлечет под власть свою людей всех стран
и начнет воевать сначала с греками, а потом и с другими, и начнет прельщать
всех христиан и всех народов, чтобы ему, как Богу, поклонились: “различными
коварствы, любовию, дарованием, обещанием, прошением, грозою, казнию, войною,
посольством”. Тем только и будет спасение, кто убежит в горы. Кто
чувствует в себе силы, тот пусть с Сатаной борется; пугливые же пусть убегают,
ибо будет тогда скорбь великая».
Прихватился еще лоскуточек с
боку Кирилловой книги, открылся 84 лист с таким текстом: «О, пустыне, иже Духа
Святаго вмещаеши, блаженна еси, ибо ученицы Христовы в тебе свое ёстество
познавают и дьявольския злохитрства презирают. По апостольскому словеси
глаголем: изыдите, братие, от мира, изыдите! И нечистоте его не прикасайтеся.
Возлюбите безмолвие, да познайте Бога и откровенным умом славу его узрите, что
всуе мятемся в жизни сей» и т. д.
Недурно открылось по слову
Ипполита, папы рижского, об Антихристе, который, когда придет и начнет
знаменовать всех своею печатью, тогда одни подвигнутся на мучителя и погибнут,
другие покорятся ему. Многие же прелесть его избегнут, и именно те, которые
скроются в горах и вертепах, и слезами и сокрушением сердца молятся
Человеколюбивому Богу. Он спасет их от соблазнов и невидимо покроет рукой
своей.
Филипповцу Ипполитово слово
хоть и не читай дальше — сам твердо знает; да только место-то это прежде
проходилось мимо.
— Да и Ефрем Сирин тоже
подтверждает: «И спасутся крыющиеся в пропастех и вертепех, ненавидяще
Антихристова знамения и страха. Всем таким ясно и понятно будет пришествие
мучителя, к тем, которые останутся в мире, любящим земная, неразумно се будет,
привязаны бо суть в вещех житейских, аще и услышат слово, то не имут веры».
И в «Катихизис большой»
Савва указывал, и в книгу «Зерцало» заглянули, и в Четье минее обещал отыскать
сильное место — везде промелькнуло много и выразилось подобное (как в
«Зерцале»): «Слышите, что к вам глаголет Господь ваш: изыдите от сего темного
Вавилона, люди мои, изыдите от прелестные любодейцы и не причаститеся грехом
ея».
«Да елицы мучения мук
терпети не можаху бегством спасение получаху, оставляюще домы и села» (это Четья
минея).
— Тут против тебя, учитель,
у меня слово есть: сила в нем большая. Сказывать ли? О терпениях в мучениях.
— Затем, сошлись, старче!
— Ну, да ладно, в другой
раз, а теперь ступай знай вперед со своим. Я эдакого-то еще отродясь не слыхивал
и на ум не всходило. Очень прошу продолжать.
«Гонимые за веру и от градов
бегущие, и расхищение имения приемлют, да без отвержения в себя имя Господне
соблюдут, подавайте убо таковым, яже на потребу» (это Кириллова книга).
— И можно ли спорить и
прекословить, когда и такое великое слово сказано? «Едва гонят вы во граде
сем, бегайте в другий; аминь глаголю вам: не имати скончати грады Израилевы,
дондеже приидет Сын человеческий». Кирилл Иерусалимский так и толкует: «Того
ради маитися убегати, не имут скончатися грады Израилевы».
— Вот, надо бы тут противу
тебя из Евангелия же поставить и от писаний очень многое. Ну, да ладно: всякому
свое любо и мило. Указывай в твоих книгах места те, что тебе самому нужны.
Сверял и переглядывал
Алексей Иванов тексты в своих книгах: подвоху не нашел. Ходил и в Четью минею
и вчитывался в те места, на которые указывал Савва. Решил он тем, что Савва
крепко верует, знает и от Божественного писания верно являет, где христиане
будут при последнем Антихристе проживать.
— Верно сказывает он: будут
в гонении и в скорбях. И в Кирилловой книге явственно написано.
— При Антихристе,
христианам, — беседует Савва, — два пути: сильным бороться, а страшливым — бежать.
А какой третий путь? — спрашивает.
— А третьего пути во всем
Божественном писании не предвидится, — отвечал начетчик.
— И нигде не написано —
толкует Савва, — чтобы при последнем Антихристе могли христиане жить яве на
лице земли.
— Не написано, я нигде не
читал.
— То смотрите и вы о
старообрядах, что ихнее житие со всем Божественным писанием несогласно. Какую
они несут скорбь, даже и в Москве, и в Питере, и в прочих городах?
— Никакой не несут: в
городах купечество есть, а в поморской стране — самые богатые и именитые люди.
Как московские и питерские купцы, так и они везде торговлю имеют.
— Даже и в прочих землях, —
прибавил Савва, — живут во своих домах с женами и с детьми, и никто их не
шевелит. И это ихно житие всему писанию противно.
— Ну, да, ведь они и по сие
время веру хранят! — заметил было Алексей Иваныч.
— Так, неужели в
Божественном-то писании ложь написана? Писано бо есть: небо и земля прейдут, а
словеса моя — не прейдут. Чего ради обрели они себе свободное житие? Явно,
что отступлением от веры. Дома, за своими печками, им хорошо называться
христианами, и тут им тепло говорить, что Антихрист царствует, и архиереев и
попов звать еретиками. А сказывают ли это лично пред властью, как пред
градской, так и пред духовной? И не смеют ихнего неверия обличить, и по святому
Евангелию не смеют веру исповедати устами, и раскольническое имя на себе
носить, и детей своих отдают крестить еретикам. Как святые-то мученики, по
Минее, отвечали пред властями?
— Максим-исповедник хорошо
властям сказал: «Молчание — веры отметание».
— А первомученик-то Федор?
Ведь рассмеялся епарху-то, когда этот советовал ему причаститься: «Ты-де,
причастись только с нами, только причастись, а я, мол, тебя отпущу потом, куда
хочешь». Что Федор-от отвечал епарху? А вот что: «Подобии глаголеши, господине
епарше, когда бы кто кого просил, говоря: ничто же от тебе прошу, но только
едину главу твою, и потом идеши, амо же хощеши». Гляди-ка, как они властям-то
ответили! Вот отчего мы со старообрядцами не сообщаемся в богослужении и в
едении.
— И вся сосветная слава, и
честь, и богатство здесь с нами, а утре разрушается и оставается. И не утре, но
даже и в единую минуту все рассыпается, а небесная-то в бесконечные веки
пребывает.
— Аминь!
«Ну, да, как не аминь! — подумалось
наставнику. — Знаю тебя, старче, и подсмотрел за тобой, и прислушался. Ты вот
со всеми своими-то все переболтал, слушать стало нечего. Да и сам добрался до
всей подноготной: надоела она тебе и толковать о ней стало противно. Да и
другие, которые поумнее, стали головами, глядя на тебя, покачивать и выговорили
страшное слово: “стал старик из ума выживать”. А ты услыхал — рассердился: вот
у тебя и кипит ключом сердце, уему нет, и срывать его хочется. Конечно, одно
теперь утешение — побраниться, уличить, оспорить. Ты, вот, день-то ходишь да
ворчишь, все ищешь с кем бы в спор вступить. Тебе и киселя не надо по целым
дням, а положи на зуб (а зубы-то, на беду твою, все целы), положи теперь
какой-нибудь стишок от Писания, чтобы рожном приходился он прямо против
филипповцев; возрадуешься в тот день и возликуешь собачьим обычаем».
—
Пересобачился ты с ними так, что живого места не осталось: все обличил. А так
как те же самые правила надо было прилаживать к житию своему, и намерзели они
тебе, старче, так, что хоть со свету беги. Да и пора: года теперь под седьмой
десяток идут; все такие совопросники в твои года в древние времена схиму принимали.
Ты этого и сам захотел по старости и усталости, да признаться в том стыдно. Все хочется
других вести и самому вперед идти, а старость не в радость. А у тебя все
готово: и разговор-от о вере затеял в том смысле, который тебя давил и мучил.
Он один только и засел. Еретическая раскольничья скверна лежала вся на ладони,
да вот стало обидно: как-де столько лет верил, наставником был, почитали, а
вишь, еретиком оказался! Нечист-де: находятся люди, что и с тобой общения
иметь не хотят. Может ли это быть, почему?
— Вот и пришел ты только за
этим и допросы затеял затем лишь, чтобы не сказали, что не сам-де своей охотой
из миру вышел, а соблазнили-де лихие враги и супостаты. Возьмем грех на себя:
такого зверя затравить тем полезно и любопытно, что все-таки наставник, да
вдобавок бывал когда-то горячим проповедником. За передним легче другим идти,
потому что видно, как он пятой-то по новой тропе твердое место наметил, так что
и ногу можно поставить.
Затем, собственно, с
почтенного старика и начинать приводилось, что за Саввиным отсутствием вел он
постоянные и ожесточенные ссоры с его оставленными учениками, да и увлекся
ими. Савва думал, что навредил и впопыхах прибежал на выручку к своим, а между
тем препиратель сам налетел и только вот поджидал теперь ласкового слова,
внимания и почтения.
Преподнесли то, и другое, и
третье — он и сдался: вот и спасибо, вот теперь, пожалуй, и я с вами, и ты
оставайся при мне!
Друганин тотчас же подобрал
два-три топора, велел ставить новые дворовые службы, чтобы этим отвести опасные
глаза, а тем же временем по ночам, тайничок тут рыли, как пожелал и указал
почтенный учитель и дорогой гость, который здесь и поселился.
Стал
Друганин христолюбцем и очутился на прямой тропе в лес, по которой он вскоре не
замедлил уйти из мира; унес он с собой все наличные скопленные деньги, в количестве 400 руб. сер.
Не имея возможности распродать сполна всю движимость и недвижимость, как того
требует переход в странники, он оставил в дому своего приемыша.
С водворением Саввы и с
переходом в секту такого козыря, как Алексей Иванович, проявились скрытники и в
троицком приходе, выработались и объявились новые ловцы в человецех, сильные
начетчики и большие мастера вроде Никанора Дмитриева Попова с товарищами —
Иваном Митричем и Владимиром.
Савва умел вести дело.
— Права вера в скрытниках! —
энергически и с твердой уверенностью отвечала отцу девушка, взятая им из лесу,
затосковавшая в избе и опять пожелавшая вырваться из дома и деревни (хоть отец
ее и припугивал, но девушку эту все-таки увезли, однако опять возвратили
отцу).
Крестьянин Антон Детятев, у
которого мать (бывшая в православии Елена, превратившаяся у скрытников в
Меланию) и сестра Настасья (переименованная в Марью) до сих пор живут в
скрытницах, а двоюродный брат Осип Васильев, отпустив отца своего Фрола в лес,
на сарае устроил для скрытников келейку с маленькими окошками. Этот-то Антон
Детятев пишет о Савве27:
«Где Савва ни являлся, с кем
бы знакомства он ни имел и у кого бы ни жил сам или его ученицы, все те стали
богаты, ибо Савва мастер бяше работать фальшивые деньги. Кто в лесах жить не
хотел, того он отпускал в мир, где бы скрывали себя в подпольях по домам
содержателей, коих он уж награждал заблаговременно. Сим-то самым приобрел себе
последоватей своей ереси, как древний Магомет. Что посеяно, а не было потоптано,
то стало прорастать, и корень Саввин в выспрь прозябать. Удаленная от мира,
Саввина посадка стала размножаться ».
При нем состоял помощником
наставник Мирон Васильев, который, следуя по стопам учителя и руководясь
основным его правилом (не подделкой денег, что едва ли вероятно), склонил
волосовских, из деревни Занаволочья, крестьян «богачей братьев Кузнецовых» и
увел их в лес в архангельской даче, близ речки Лейбушки. Пожитки и деньги были
взяты с собой, и кассиром к ним приставлен племянник Кузнецовых Петр Васильев
Купарихин.
Против Осташевских сен, к
востоку, на два с половиною поприща, построена была лесная пустынь. Купарихин
был не промах: книги и деньги схитил и убежал восвояси. За ним гнались, но
догнали у самой избы, а потому и не могли «свершить намерения удушить его».
«Пустынножительна изба», где спасались и скрылись Кузнецовы, ныне употреблена
на сенокосный станок (приют для косцов) и находится на пожне по той же речке
Лейбушке, на даче, зовомой «Куварковы сена». Избушка и теперь на келью похожа с
прагом, куда трапезная доска вкладывалась.
«А ежели вправо на полверсты
от сего станка путешествовать по тропе, вверх по течению Лейбушки, пройдя не
более, как с две или три версты, виднеется площадочное пространство, где стояла
сия пустынь и, вероятно, тут погребались умершие скрытники, на могилах коих, не
по православному — крестов нет, а елушки, у коих, когда хоронят мертвеца,
подкапывая коренье, сворачивают всю цельну. Выкопавши яму, кладут туда тело
умершего без гроба, каждения и без всякого поминовения, поставя елушку на
место, яко будьто век тут ничего не бывало».
В этой пустыне
жило около 30 человек скрытников. Обратных выходцев было мало: «Гибли
несчастные, яко прах пред лицем ветра. Будто бы при этом помощнике Саввы,
Мироне, от его огненного крещения, зной на сад его разлился и погибло 15 душ
мужских и женских, что в зимницах в станке по речке Чучексе сгорели. О сем было наездом
временное отделение, но открытие губителя было невозможно, ибо все были
держатели руки скрытничества. Даже самые оставшиеся семейники погибших по
днесь придерживаются содержания скрытников».
Привел этого Мирона Савва из
Ярославской губернии, а приставал он сам, Мирон, и жил в дер. Варшавской,
между р. Кеной и Троицким приходом, у одного раскольника-старообрядца.
Проявил он себя здесь больше
старанием уловлять баб, до которых был большой охотник, и не совсем удачно
действовал на девиц. Зато из старух выбирай любую, если только предвидится в
ней прок. Расчеты тут основаны на той впечатлительности и восприимчивости,
какими вообще отличается женская природа, легко и скоро поддающаяся
постороннему влиянию. Успех его тем вернее, конечно, чем наибольшей таинственностью
и очевидным запрещением обставлены и личность проповедника, и житейская
обстановка вероучения. При замкнутой жизни, когда и свету видно столько,
сколько есть его в деревенском окне, темной бабе легко поддаваться на веру и
принимать всякий обман за сущую правду, а размышлять они не привыкли. Такова
на большую часть деревенская молодежь женской половины населения.
Деревенские старухи все на
один покрой: труды и невзгоды житейские за целую жизнь так переполняют грудь
охами и вздохами, что на склоне дней почти только ими и говорить приходится, и
желается одного лишь утешения и успокоения наболевшему и настрадавшемуся
сердцу. Конечно, все эти испытания за великие грехи послал Господь: чем же Его,
Батюшку, умилостивить? Да только на одну молитву и указывают все: «Молись,
больше молись!» А так как не всякая молитва до Него доходит, то и надо перед
тем очищаться, перед молитвой и в молитве такие обряды соблюдать, которые Богу
угодны и молитву усиливают.
Советуют понедельничать
сверх середы и пятницы, еще один день в неделю поститься; советуют крест на
разные лады складывать и поклоны считать по ремешкам и узелкам. Очень,
говорят, угодно приемлется молитва, когда от любимой пищи отказываются; перестают
есть мясо; отстают от жидкой или горячей пищи, да и мало ли выдумали путей ко
спасению в старости и бессилии.
Из этих правил для
деревенских и городских старых женщин подбирается, сверх общих церковных православных,
большая куча таких, что может составиться новая вера, целая секта. Про
старообрядок и говорить уже нечего: старухами этими все многоразличные толки
вчинались; от них распадались на ветви, когда ими же вносилась смута ввиду
разных сомнений. Ими же, когда уже кончились ссоры и драки и налаживался готовый
толк, твердо держались старые оплоты и основы: старушечьи плечи показывали тут
иногда чудеса силы и терпеливости.
Такие старухи в скрытницкой
вере хороши и удобоуловимы из тех, которые успели уже наложить на себя много
запрещений и подсматривать — нет ли еще где чего-нибудь нового и неслыханного,
а угодного и спасительного.
Наставник Мирон, впрочем,
таким бабам не придавал большой цены: беседу затевал и душу свою обнажал
только перед теми из женского пола, которые не были и не казались перестарками,
а по возможности были в соку и поре. И еще лучше того, если у такой гладкой и
сытой бабы была дочка-девица: тут можно уж изо всех сил потрудиться и
постараться, не одними днями, но и целыми неделями.
Вот отчего и уходят в
скрытницы всегда по двое: баба и девка, мать и дочь, тетка и племянница —
только бы
жили они под одной кровлей и
потянуло бы из-под нее старшую бабу на волю, и на лес, и на пролетный ветер.
Не так легко сдвинуть с
места мужиков, особенно тех, которые успели прикрепиться к пахотной земле и
цепляются за всякий подходящий и подручный промысел, а тянет их в лес не на
житье, а на дело. Тут надо большое искусство и особенная приглядка и к тем,
которым на лесу посчастливит и умеют они из-под топора из бревна выщерблять не
щепу, а ходячие разменные деньги, и к тем, для которых и лес, и река, и поле —
злые мачехи. Из первых идут в благодетели, из них иногда выбираются
покровители-христолюбцы. Из вторых можно только в скрытники, соблазнить на
готовые харчи, и в особенности тех, которым совсем не повезла удача в жизни.
На счастье тут уловляются
оба сорта: и такие, что неохотливы к работе и полагают праздником тот день,
когда от нее можно отлынуть, и работа в руках не спорится, и изживают они дни,
потягиваются и позевывают, сидя спят и лежа работают. Годятся в лес и из второго
сорта, где бесталанная неудача не устает ходить по пятам и часто начинает
всходить на ум всякое недоброе, при помощи отчаянного и бесшабашного пьянства.
Ленив и ненаходчив был на
таких наставник Мирон — бабий воин и девичий ратник; храбр и силен Никанор
Попов, ставший вторым по нем наставником по времени, первым по делу. Ныряя по
домам и скрываясь по подпольям, он любил высматривать и прицеливаться именно в
таких, которых работа отвадила от себя, а счастье не попало в руки.
Еще не
обсохший от промочки на гонках в речном сплаве и еще вдосталь не наругавшийся
над плутом-десятником, горемыка, обсчитанный в плате и крупно обиженный, с
расходившимся и неперекипевшим сердцем, попробовал сходить в извоз с рыбной
кладью:
обледенел, перезяб, наломал плечи и ноги. Стал считать барыши — та же дира в
горсти; ни обсушиться, ни обогреться.
Ломает он свои руки в
отчаянии и места себе нигде не найдет.
Подумываться стало на
бечевку и петлю, на подволоку и задворья, а того лучше — коровий хлев, где
мать голым на свет выпустила, где полуобнаженным и оборванным можно с ним
распроститься так, что и баба не увидит.
Смотрят на него два зорких,
умных и смелых глаза из-под избицы: не смигивают они и не прошибаются мимо и
на сторону. Пока срывается с сердца брань и еще круто заламываются руки бедняка
Никанор все глядит и не шевелится, чутко прислушивается и не сводит со лба
глубоких думчивых морщин. Начнет горемыка-парень стихать, перестанет ругаться и
на глубокие вздохи пойдет — Никанор до полтуловища из подполья приподнялся и
встал, а ястребиных глаз не спускает; и начнет расправлять свои цепкие когти. А
когда впал бедовик в раздумье, опустил головушку и время от времени начал без
нужды схватываться с места да вздрагивать, да короткими порывами взламывать
руки и хрустеть суставами, — Никанор из подполья весь вылез.
Куда девался хищный
ястребиный глаз: подернуло эти глаза маслом; на лицо выступило ласковое, благодушное
взглядье, и когтей не видать: спрятал. Из уст текут медовые речи, и слова такие
он говорит, что прямо попадают в твои мысли, и хорошо учат, и словно как будто
обогревают. Тепло от них становится сначала и весело потом. А как принес книгу
да стал читать, а чего не смекнешь — протолковывать в полное твое разумение;
слушал бы его — не наслушался. Обогреть обещает, пособить посулил и из бед и
напастей вывести совсем.
— Только ты, — говорит, —
меня послушайся.
— Да сделай милость, умный и
добрый человек, выучи, изведи из темницы душу мою, куда хочешь, хоть и впрямь
прямо на лес.
— Не будет, — говорит, —
Антихриста чувственного, а уж есть-де в миру духовный...
— То верно: я как будто и
видал его — не его самого, может быть, а похожих видал — и сейчас царапины на
теле от когтей слуг его чувствую.
— Царствует Антихрист со
времен Никона-патриарха, сменившего веру и убавившего восемь лет пасхального
счисления. Малоросцы уже отпали в католичество, а россианцы в никонианство, с
1666 года...
— Пущай так. Это тебе лучше
знать. Мы тебе верим.
— В три перста молиться нельзя:
это — щепоть...
— Похоже и есть: видывал на
попах наших, чем молятся, тем и нюхают. Я давно двумя перстами молюсь.
— Треперстное — печать
Антихристова.
— Это знаем, слыхивали.
— Надо из миру уйти,
отчураться от него... Кто в ревизию записан, тому нет крещения и покаяния.
— Нечего и думать про то:
как не уйти, коли сам мир прочь от себя гонит, да такой, притом, плетью, что по
всему она хлещет и везде достает.
— Надо, чтобы из сказок
мирских выписали; кто там записан, имена тех значатся в адских книгах, в
Титине, у самого Сатаны на коленях. Из миру надо вон.
— Да что лучше этого. На
миру власти только и знают, что деньги требуют и все таких, которых у тебя
нету.
— Пачпортов, — советует, — и
в руки не брать: на них подлинная печать Антихристова.
— Ну, да
как не Антихристова?! Она самая. Передержал я их в руках много. Затем тебе его
и дают, чтоб хозяин отобрал. А отберет он его и спрячет — обидеть и обсчитать
тебя ему теперь свободно. Попробуй-ка уйти без пачпорту; меня за это в волости вот
так выстегали! Куда ни покажешься с ним — везде от него обида; ну, его!..
— А ты, постой, не торопись
словом-то! Бывает, что Антихристова печать и на доброе дело бывает пригодна:
ты, когда к нам соберешься из мира выходить, возьми ее в последний раз,
осквернись — куда ни шло! Крещением новым мы тебя оправим и молитвы на такой
случай сказываем. Бабам советуем выправлять эти бесовские бумаги на Соловецкой
для богомолья. Мужики берут на дальний отхожий промысел, а в срок не явятся,
записывают их «в безызвестной отлучке».
— А ты как оправишь меня?
— Следует, говорю, вновь
окреститься: поповское крещение — осквернение, без вторичного нет спасения.
— Не постою и за тем. Да,
может, я еще и не крещен вовсе — гляди, либо мать заупрямилась со своей верой
против батькиной, либо бабка забыла. Знаю я сам в наших местах не про один
такой случай. Креститься согласен. Только, сделай милость, чтобы в прорубь не
лезть: я зяблый.
— Имя надо переменить.
— Да как ни зови, только
хлебом корми.
— Все, чем на миру владел,
продать надо; деньги пойдут на все наше общество. Забирай пожитки, хлеб выноси.
Постарайся сделать все это ночью, а я тебе и убежище отведу: сначала в пустыне,
а со временем и на дому у христолюбца.
— Вот тут баба — ее
спрашивать надо. Ну, да, ведь, и то говорить: не сладко и ей. Подошли дела и у
бабы со мной вместе так, что и упираться долго не станет. Моя пойдет. Ладно,
значит: дом продам и с бабой приду. Дом-от, какой уж дом! Кто за него и
деньги-то даст; а вот баба — ничего, еще здоровая. Баба моя круто возит —
побожусь. Как божиться-то теперь следует, по какому велишь?
— На божбу идут у нас только
два слова, на которые сам Спаситель указал. Стрелья да болячек в бок мы никому
не сулим: считаем это за великое прегрешение. А вот как подобает молиться
по-нашему, этому надо тебя научить.
Скрытницкий поклон оказался
во всю спину, не сгибая ее, с немедленным падением прямо на колена. Руки при
этом складываются вместе на животе. Таким глубоким троекратным поклоном
чествуются все, находящиеся в избе поочередно. При входе во всякий дом, такие
поклоны совершаются прежде всего, с произнесением слов: «Господи Исусе Христе
Сыне Божий, помилуй нас». В большой угол, где стоят хозяйские иконы,
скрытники не молятся, полагая мерзость запустения на месте святе. Равно не
покупают, не держат и не кланяются тем образам, которые сделаны не
скрытницкими руками, ни тем крестам, которые стоят при путях, чтобы не быть в
общении с православными. Они в этом случае ссылаются на пример св. Андрея
Христа ради юродивого и указывают в своих цветничках то место из Апокалипсиса,
где говорится, что в царствование Антихриста поставятся на месте святе кумиры
Антихристовы. Поэтому, воздав чествование живому лику Божию в человеке или, как
они говорят, «пройдя по собору», вынимают из-за пазухи свой медный образок,
изготовленный в Сопелках. Поставив его где-нибудь на полочку, начинают молиться
спешно, скоро и все вдруг поклонами короткими, шейными, а не поясными, с
какими-то урывками и покачиваниями28. Садясь за стол обедать, эти
же иконки кладут на заблюдник через стол против себя, чтобы и в этом отличаться
от православных.
— Молитва у нас усердная и
частая, молитовки мы творим и кланяемся своему Богу четырежды в сутки, иные
проходят по 60 лестовок в день (т. е. шесть тысяч поклонов). Постимся часто,
проклятого табаку не употребляем, вина не пьем, чаем и кофеем пренебрегаем.
— Вот тебе теперь этот пост
в испытание на шесть недель. Выдержишь его — больше ни о чем не думай:
христолюбцы и благодетели все дадут. Работой никакой не обязываем, хоть век скрывайся
сложа руки; все тебе принесут и приготовят. Голова моя в том тебе порукой!
К новоставленнику назначен
был неведомый и незримый для него опытный наблюдатель, который и остался при
новике и после крещения в качестве руководителя, так как искус крещением не
кончается, а продолжается от 6 месяцев до полутора года.
ГЛАВА IX
Новоприбылых после
шестинедельного поста перекрестили, Алексею Иванычу как начетчику показали в
цветниках те места, где святыми отцами указано разрешение перекрещивать
раскольников и простолюдинам. Горемыке-парню и бабам велели снять с себя домашние
кресты на все шестинедельное время испытания и бросить потом, по крещении.
Взамен их выдали им свои большие четырех конечные из вересового (можжевелового)
дерева, и велели зашить, а не вешать.
Савва крестов этих на досуге
много нарезал.
— Крест этот (иногда в
жестяной или оловяной оправе) — духовный паспорт, подписанный Царем Царей,
прописанный в полиции полной, во граде вышнем Иерусалиме, скрепленный
множеством рук святых отцов.
Купали в реке, но уставных и
водосвятных молитв не читали, а пели, заводя в нос по-староверски, тропари и
кондаки тем святым, которые находятся в наибольшем у них уважении. Эктений не
сказывали, пострижения и миропомазания не чинили.
Алексей Иваныч в несвященной
воде усомнился и, одевшись в синий кафтан с медными в два ряда пуговицами,
шитый христолюбцами, посоветовал:
— В священной бы лучше, а то
словно в колодец спускали; мог бы и сам я так-то сделать — чего это стоит? Не
искупаться бы в облачение духа нечистого и темного!
— Порядок не указан. Не
святим воды, чтобы тропаря «Спаси Господи» не петь, а пением-то все-таки гнездящихся
в ней изженяем. За нонешнего батюшку царя Бога молим.
Совопросник понял и
удовлетворился.
Имена всем, однако,
переменили, но выбрали не с подходящих букв прежних имен, а по святым, указанным
в святцах на тот день, когда прилучилось крещение. Новокрещеным оправдали этот
обычай желанием духовно не соединяться и во всем расходиться с обычаями,
существующими и действующими в мире, и в особенности у церковников.
Впрочем, новое имя — не
особой цены и значения. На вопрос: «Кто ты такой?» один ответ: «Христов раб,
Христов сын. — «Откуда?» — «От Христа. — «Куда?» — «Ко Христу».
Для женщин вышло указание на
одежду черного цвета, как вполне подходящую, и в особенности на черные платки
для голов и на обыкновенные темных цветов староверские сарафаны с пуговками.
Для мужчин — выстриженное на темени гуменцо стало также обязательным в прямом
расчете, чтобы благодать вернее проходила сквозь голую голову во всего
человека.
Попробовал было Алексей
Иваныч попечалиться на то, что при молитвах вместо деревянного масла пускают в
оборот топленое коровье (чадит и смраду много пускает, что в тесной избе
довольно противно), отвечали:
— Из чужих некрещеных земель
то масло идет, да и к тому же, чтобы и в этом мирским не уподобиться. Затем, и
за восковыми свечами великое опасение имеем, дабы не попались таковые от
церквей, почему и сучим сами.
Затосковал было Алексей
Иваныч и о том, что запаха ладана не слышит, и не видит курильниц с ручкой, и
икон ими не окуривают, да и про ладан услышал тот же ответ со ссылкой на чужие
некрещеные земли.
На очистку совести поспорил
он немножко по привычке, чтобы себя показать, но не настаивал.
— В день рождения Превечного
Младенца персидские князи приносили и злато, и ливан, и смирну из своей земли
— значит, из неверной. Однако дар их Богородицей Матерью Божьею принят, а не
отвергнут. Не попирается ли вами искон-вечное жертвоприношение?
И затем успокоился.
Успокоился он больше потому, что уже до него не зря, но толково придумано и
твердо исполняется.
Потекла его жизнь вместе с
другими в темной и смрадной избушке, срубленной в глухом лесу, на сухом
островочке, обложенном кругом топкими болотами, под соснами и елками, в собеседованиях
и молитвах, с опасливыми выходами на летнее время, в сосредоточенном уединении
на осеннюю распутицу и бездорожицу.
Сквозь глухую трещу,
заваленную колодами, оплетенную и обвешанную мохом, без проводника не пройти.
По болотным трясинам, оберегаясь от тех, где жижа заросла тонким слоем, и
попадая мимо окон на мшину и кочкарники, может пролезать только твердая нога,
руководимая приглядевшимся глазом.
Иной раз и вышел бы на
полянку на чужой дымок поглядеть и к деревенскому принюхаться, а не осмеливаешься
именно потому, чтобы не засосало в ржавых зыбунах между окнами и не обошел бы
востроголовый леший в тех колках, где только в небо дыра, и что ни дерево — то
все как один, и никак не распознаешь, где мету клал, где ее глазом вымерял и на
память записал. Такие тропы, что по воде нитку, тянут самые толковые. И мудрят
на них, и знаки кладут, кругом озираясь и на небо взглядывая, только немногие
опытные и все вместе: один-два из обительских, один-два из живущих на миру
христолюбцев. Сами наставники знают это не хуже других (для них это важно);
остальные все, хоть и не вглядывайся вовсе, а живи себе, как и впрямь сказано
— у Христа за пазухой.
Христолюбцы затем и на миру
остались, чтобы помнить о пустынниках и не забывать дорог к ним: они не сеют,
не жнут, не в житницы собирают, но зато насчет еды доходят до самых больших
слабостей. Мясного ни за что есть не станут; вина ни под каким соблазном не
выпьют, но зато уж, если одну рыбу приводится есть, то давай не треску с
палтасум, от которых в тех местах набивается оскомина, а давай семгу
печорскую, либо жирную и вкусную рыбку пеледь, а того лучше осетринки,
севрюженки, икорки черненькой, густой и жидкой, с Волги от ярославских и
московских благодетелей.
За этими подаяниями ездят
христолюбцы из-под Каргополя, доставляют таковые и сами благодетели из-под
Ярославля. Раза три в году один какой-то приезжает взыскать онежских деньгами
и оставляет достаточные суммы. Раз выезжает отсюда сам олонецкий наставник
(или посылает помощника Ив. Дмитриева) с отчетами, за советами, указаниями и
наставлениями к почтенному и опытному старцу, главному наставнику Никите
Семенычу столь глубоко по Порьме и Онеге чтимому. Здесь не только не верят, но
и слышать не хотят о том, чтобы этот светильник когда-нибудь угасал и дымил,
т. е. изменял страннической вере во время гонений и заточения, будто бы
принимал православие и приобщался в церкви.
Когда оскудевают избытки,
истощаются запасы и шаловливая рука иного слабого христолюбца задержит часть
приносимого для пустынных скитальцев и употребит продажные припасы и деньги в
свою пользу, другие, искренно преданные вере христолюбцы из ближних «жильцев»
собирают по соседним деревням мучки, маслица, яиц и рыбку. Все это доставляют
они отшельникам, бегая зимой на лыжах, и балансируют летом с шестом в руках и
ношей за плечами по болотным кочкам, по тонким жердочкам и колодинам.
И здесь не все попадает на
братию: подаяния перепадают на имя затворников и страдальцев в большом
количестве и, возбуждая в передатчиках соблазн, разжигают корысть; из остатков
наживаются они в таком размере, что о них начинают говорить, как о денежных
людях, а кое-кто, не стесняясь, и открыто заводит торговлю, хотя бы и той же
архангельской рыбой, каргопольским грибом, заячьими шкурами и белкой. Кантонист
из Куткиной деревни Иван Ершов, бывший прежде очень бедным, выстроил себе новый
дом и, занимаясь охранением живых, обязался в то же время похоронами умерших —
вывозить их на какую-то поляну. У Федора Белолапова дом сгорел, а вскоре встал
новый еще лучше.
— Бог-де нам послал за то,
что скрытых призреваем и заповедания их почитаем.
Если же очень обездолят и
обсчитают скрытников благодетели и ляжет кованая зимняя открытая дорога по
болотным кочкарникам мимо наледей, прямо через лес на деревни, — пустынникам
разрешается выход на жилые места. Здесь у христолюбцев найдется про них
укромное и береженое место: какая-нибудь хоронушка в под избицей. В деревне
Залесье у брата ушедшего в скрытники Григория Лепнина все знали под избой келью,
окнами выходившую в огород. Здесь, в широкой меже между грядами, обросшей
дерном, хоронились умершие так скрытно, вровень с землей, что и признать
могильного места никак невозможно. Сюда собирались и на соборы и певали
пасхальную службу, расставив кругом надежную стражу — махальных.
За мирскими даяниями, при
достаточном обеспечении одеждой и пищей живется и в лесу хорошо и гораздо
спокойнее, чем в жилых местах. Праздных, любопытных к себе не пускают, а
вынужденные уступить одному, всеми уважаемому, привезли его с завязанными
глазами. Старосты, старшины и сотские, обязываемые преследованиями, сплошь и
рядом оказываются пристанодержателями. Содержатель обывательских лошадей,
перевозящих полицию, был на откупу и давал знать о наезде всяких чиновников,
перевозчик через Онегу был также куплен.
Явятся на дом христолюбца,
видят лампадку, книги забытые, и ладаном пахнет как-будто — и свято то место,
и горяч самый след. Ищи теперь в поле ветер — сейчас тут были и скрылись. В
прятки играть лучше их никто не умеет: ведь тем только всю свою жизнь и занимаются.
В лес, конечно, и не ходи лучше: в лесу им рай.
Но и в лесах враги водятся,
и первый из них — скука. Для грамотных людей заносятся книги разного содержания.
Для неграмотных предлагаются собеседования с начетчиками, слушание их поучений
хотя бы и для того только, чтобы повздыхать, памятуя суету мирскую и всякие
житейские невзгоды, ставшие теперь воспоминаниями. Их в лесной затуле приятно
теперь сообразить и собрать или, чтобы на хороший конец и заснуть: ведь и сон,
умеючи и постаравшись, можно превратить в простую и легкую привычку. Притом
мало бездельников, которые бы ничего не делали, когда все работают, и не
стали бы подражать им — и хоть бы лапотки плесть для себя, крестики резать,
бураки гнуть из бересты на продажу при содействии странноприимцов-
благодетелей.
Этому сам наставник Савва
показывал пример: он не гнушался даже бабьим делом — вязаньем шерстяных чулков
— и при этом успел отличиться особенным, поразительным для скрытниц искусством
вязать их разом, вместе с пяткой. Он и сапоги, и башмаки шил искусно и,
конечно, не на косую, а на прямую колодку (косая колодка — Антихристово
произведение не одних скрытников, но у всех староверов). Чулки и носки по
легкости работы и по привычке вязались скоро; кожаные сапоги при казарменной
подготовке и практике шились крепко: первые — на досуге, вторые — по заказу.
Все эти изделия при помощи христолюбцев продавались в тех местах по недостатку
рук и мастеров очень выгодно. Вырученные деньги безразлично поступали на всю
артель скрывшихся, умудряя прочих примером, поспевая выручкой, как раз в то
время, когда иссякали запасы и приближалось время ворчливого ропота недовольных
и неудержимого шатания их из деревни в деревню темными ночами, околицами и
закоулочками, промеж домов христолюбивых миротворцев.
Опытная рука сдерживала
отшельников в куче от соблазнов и прелестей мира всякими способами, когда
отвалил уже сон и не берет больше, время еды не близилось и не слышится жалоб,
что «скелет на животе» у братии. Сколь ни полезно душе пересчитывание узелков
и ремешков на лестовицах ради молитвы, сколь ни утомительны жития святых
отшельников и разного рода поучения, сколь ни любопытны Кирилл Иерусалимский
Ипполит — папа римский, Ефрем Сирин, Максим Грек, сколь ни необходимы для скрывшихся
от мира «Альфа и Омега» и «Цветник» Евфимия, — одним, вызывающим на думы и
размышления, ни продовольствуешься. Пение псалмов и стихов в таких случаях
много помогает (светские или мирские песни строго воспрещаются). Все это еще
обоими светильниками предусмотрено: и Евфимием, и Никитой.
Евфимий
обогатил братию назидательным чтением, оставил и допустил, воспользовавшись
готовым, но по самом тщательном и строгом выборе те старинные стихи, которыми
руководятся все истинные староверы, и особенно стихи, прославляющие пустынное
житие и бегство от прелестей мира: «Стих Иосафа Царевича, в пустыню идуща»
(Боже Отче всемогуще, Боже Сыне присносуще и проч.); «О, прекрасная
пустыня, приими мя во свою частыню»; «Взирай с прилежанием, тленный человече,
како жизнь проходит, а смерть не далече»; стих об Антихристе («По грехам нашим
на нашу страну напусти Господь такову беду»); о втором пришествии («Господь
грядет в полунощи, жених идет со славою»); стих о Господних страстях и т. д.
Никита Семенов в особенности
по этой части постарался, будучи одарен, несомненно, поэтической натурой, при
большом уме и поразительной начитанности. К сожалению, он совсем не сумел
совладать с формой стиха и выучиться выражать свои мысли в художественных
образах, хотя и достиг того, что и в намеках и недомолвках, стесненный
стихотворным размером, ловко умел выразить то, что чувствовалось его последователями
и договаривалось понимающими основной смысл. Тем не менее из восьми завещанных
им его изделия стихов два стали любимыми и народными и чествуются наравне с
молитвенными псалмами. Только в них одних ему удалось отчасти попасть в размер,
но зато оба стиха эти записаны даже в «Начале, како подобает поклоны класти на
всякой день, от сна возставши и на сон грядущи и на всякое благое дело». После
обычных молитв («Боже милостив», «Достойно есть» и проч.), после шести малых и
двух великих поклонов указано петь эти оба стиха непременно29.
I
Среди
самых юных лет
Вяну
аки нежный цвет,
Господи
помилуй30!
От
младенческих пелен
Был
я Богом просвещен.
Ты
разбойникам прощаешь,
Рай
блудницам отверзаешь,
Но
Твоя ко мне любовь,
Пролила
за мя и кровь.
С
верой днесь к Тебе взываю
И
любовию пылаю.
Мы
от мира удалились,
Жизни
скорбной посвятились:
И
от самых юных лет
Ищем
Твой благой совет.
Наше
Ты услышь моление,
Помоги
нам жить в терпенье:
Чтоб
самим себя спасти,
Дай
нам силы крест нести,
Мы,
оставя всех родных,
Заключась
в стенах святых,
Зри
невинности сердец,
Покровитель
наш Отец!
Здесь
утех нам больше нет:
Один
гроб нам во предмет.
Мы
проводим дни в слезах —
Нам
будет радость в небесах.
Сиры
мы все и убоги,
Но
Твои щедроты многи.
Ниспошли
нам благодать,
Чтоб
безропотно страдать.
Боже,
жизнь нашу устрой,
От
пути злого укрой!
Подай
нам благой конец
Получить
златой венец,
В
бесконечных временах
Нам
и радость в небесах.
II
Что
за чудная превратность,
Я
премену зрю в глазах!
Прощай
мира вся приятность
Не
хочу я зреть на вас!
Утех
ваших удаляюсь,
Во
пустыни хочу жить;
Моим
духом восхищаюсь
Хочу
век Богу служить.
Вместо
прелести и славы
Зрю
я в темные леса;
Поминутно
вместо сласти
Ум
вперяю в небеса.
Вместо музыки и песен,
Меня птички веселят,
Мира суетного славу
Забывати мне велят.
де кукушка воскукует
На
пустынных древесах,
Она
дух мой возбуждает
Помнить
Бога в небесах.
По
пустыне текут реки
Повелением
Творца,
По
пределу их, навеки
До
всего мира конца:
И
журчаньем вод текущих
Утешаюсь
я всегда,
Мирских
прелестей влекущих,
Чтоб
не помнить никогда.
Поля
злачны и долины
Здесь
блистают красотой,
Все
приятны мне и милы,
Но
считаю все мечтой.
Мир
мне суетный не зрится,
Несть
и прелести в глазах,
Но
лишь дух мой веселится,
Ум
летает в небесах.
Хотя
часто он меня тревожит,
Но
считаю все мечтой,
И о
том мне Бог поможет,
Что
всегда он есть со мной,
Что
я миру поругался,
Но
и прелесть всю попрал,
И
под власть Отцу отдался,
Жизнь
небесную избрал.
И
блажен теперь наричусь (зис),
Что
мой дух достиг покой;
Повсечасно
утешаюсь
Я
при радости такой.
Хвали,
сердце мое, в вышних,
Хвали
Бога в небесах,
Воспой
песнь ему приличну.
Сам
ходи по древесах!
Воспой
гласом, воспой духом,
Воспой
милость всю его!
Ударь
в гусли тонким звуком
Прославь
Бога своего,
Кто
извел тя из напасти
И
житейския мечты,
Удалил
тя есть от страсти
И
мирския суеты,
И
привел тя во ограду,
Где
пасет своих овец.
С
ними дай же мне отраду,
Ты,
прещедрый наш Отец!
За
сии его щедроты
Прославляй,
душа моя,
Что
у Бога милость многа,
Невозможно
изрещи.
Он
и гнев свой утоляет,
И
лишает вредных мест,
И
грехи Он все прощает,
И
возводит выше звезд.
Одни поют, другие
прислушиваются, запоминают, чтобы и самим потом было можно приставать. И хотя
всеми усвоена привычка охать и ахать с глубокими вздохами во время бесед,
молитв и объяснений (причем никто не позволит себе улыбнуться), тем не менее
при пении псалмов и песен вздохи и оханье чаще и глубже.
Поется все больше подходящее
к жизни, утешительное для души и чувствительное для сердца.
Один стих поет: «Кто бы мне
построил предивную безмолвную пустыню? Кто бы мне ее поставил не на жительском
тихом месте, чтобы мне не видеть прелестного сего мира, чтобы мне не слышать человеческого
гласа, дабы мне не зрети суету — прелесть мира сего».
И вот пред глазами эта
пустынная келья с сенцами, крытая на один скат, с двумя шестистекольчатыми
окнами, которые кажут и пустыню, и освещают тихое безмятежное житие. «Один в
пустыне бегаю, во дни, в нощи работаю. Дивен в ней прекрасен сад: древа, цветы
кудрявые и листвие зеленое. О, прекрасная пустыня, от всех суетных изми мя!»
Другая песня, между прочим,
научает: «Бежи из града во пустыню, в любезну всем святым частыню! Святые грады
оставляли — в пустыне лучше жить желали; чертоги царски презирали, все
богатство повергали; охотно в дебри уходили, и в местах непроходимых жили; в
слезах и плаче жизнь кончали, зато небесный рай прияли».
Никита Семенов велит петь
еще проще и прямо в мысль попадает, говоря про юность, «когда борют многи
страсти: плоть-та моя хочет больше согрешати, а душа желает царство получити.
Юность, моя юность, — молодое время, быстро ты стрекаешь, грехи собираешь! Очи
много видят, уши много слышат, руки много грабят, ноги много ходят — где бы и
не надо — везде поспешают, на все понуждают. Сижу на тебе, юность, как на
борзом коне: и той не обуздан, по горам и холмам прямо конь стрекает, меня
разбивает, ум мой погубляет, вне ума бываю, творю, что не знаю. Не знаю, как
быти, чем коня смирити; в руках возжей нету. Как я тебе буду, младой, угождати;
тебе угожденье душе на погибель, в том бы не постигла смертная кончина. Юность
моя, юность, — безбожное время! К Богу ты ленива, ко греху радлива. Вижу я
погибель, страхом весь объятый. Когда конь смирится и мне покорится? Возьму в
руки вожжи, буду направляти по пути смиренья и души спасенья. Боже ты мой,
Боже, Творец мой Небесный! Сошел еси с неба грешные спасти! Приимя мя, Боже,
заблужденного сына, от наемник худша, всякой твари гнуше! Во твоем эдеме, в
последнем месте, на тебя взирая, радость получаю».
Затем опять
новые десятки песен, указывающих на прелесть пустыни и на душевную пользу
пустынного жития, с такими стихами, что вызывают и слезы, и вздохи. Послушать
их не прочь прийти посторонние; охотливы филипповцы, а особенно православные.
Вот почему нельзя отказать стихам этим в большой силе влияния их на
новопосвящаемых. Со стихов, собственно, и начинается подыгрывание и смущение
новиков, намеченных в секту скрытных, которых (поет одна их же песня) «молитвы
и слезы теплые Бог послушает и подаст для них прощение грехам». Песни же бывают
разные: есть и для старцев, и на молодых девиц рассчитан стишок, обещающий им в виде пустыни «рай
пресветлый на востоке, вечной радости страну», что «незамеченным в пороке девам
будет отдана»:
Лучше
царских там палаты,
Вертограды
и сады,
Терема,
чертоги златы,
В
садах дивные плоды.
Поля
устланы цветами,
Розы
запах издают,
Рощи
с чудными древами,
Всегда
ангелы поют.
Плавно
катятся там реки,
Чище
слез воды струя.
Ты
вселишься там навеки
Дочь
любимая моя! —
говорит, завидуя, мать
дочери при прощаньи с ней, уходящей из мира в безмолвную пустыню, где, как
уверяет Никита Семенов в другой песне, «кто ни живал, тот и нужды не видал».
Стихам этим указано место и
при разных праздниках и обрядах. При увещаниях поют стихи «О ленивом» и
«Человек на земле»; в Великом посте — «Со страхом мы, братие» (о страстях
Господних); на Христов день — «Се ныне радость духовная»; на 21 декабря — стих
Иосафа Царевича (на день его памяти) и т. д.
На стариков и стариц
рассчитаны стихи посильнее, с мрачным оттенком. Они и припугивают, и подают
утешение: если не бежишь от суетные чести мира сего, «престрашный глас Господь
к тебе речет, во адскую дебрь жить вечно тя пошлет; там мурины престрашны вси
живут и муки грозным шумом вси ревут. В тех муках ты не можеши истлеть, но
вечно будешь в пламени гореть; великим воплем будеши вопить, чтоб пламени
геенскаго избыть; от горести власы начнешь терзать и час рожденья будешь
проклинать. Хошь вечно скорбь там будеши иметь, уже Христа вовеки не узреть, но
токмо будешь ты в смоле кипеть и в пламени геенском там гореть. Увы, коль люто
будешь там страдать, но мукам тем отрады не видать»31.
«Человек некий прииде во
врачебницу, — читают скрытники-старцы в одном из великаго множества цветников,
которыми они преимущественно перед всеми заручаются, — и вопрошаше врача: есть
ли таковое былие, врачующее грехи? Врач же отвещав: есть. Прииди и возьми
корень послушания и листвия терпения, цвет чистоты, плод добрых дел; изотри в
котле безмолвия, просей в решете рассуждения, всыпли в гарнец смирения, прилей
воды и слез молитвенных; подпали огнем Божественныя любви, покрый крышкою милостыни
и, егда огонь учредится, простуди и посоли братолюбием и вкушай лжицею
покаяния и, тако сотвориши, будеши совершенно здрав».
Велики грехи у скрытницких
старцев, и самой большой изо всех — баба. Ради не многие старцы уходят в
пустыню и подбираются из них те именно, у которых не угомонились страсти и
хочется погулять на последнее. Скрытницкая вера никогда не полагала завета
целомудрия, и столь прославленный «свальный грех» в их-то среде и получил
самое широкое и беззаветное применение. В строгом смысле тесно соединившихся
пар нет. Женитьба у них положительно возбраняется; предложение брачной жизни
при согласии двух лиц, обязавшихся взаимной верностью в качестве нового
догмата не имело никакого успеха и даже встречено злой насмешкой, породившей
длинные стихи целой поэмы. Подтрунивает стихотворец, повествует и другой автор-
прозаик все одно и то же, на одинаковую тему.
Один, между прочим, пишет:
«Сколь прельщаются те люди — учат девства не хранить; заставляют здравых телом
во вся слабости концы, погубляют самым делом девства славу и венцы» и проч.
Другой
свидетельствует: «Новые ученики Никиты Семенова возносят себя паче всех
человеков, а сами толкуют Писание на свой разум, как им любо, только бы жить богато
да были бы девки при себе». И еще: «От его же непреподобного учения и прочие
согласия люди навыкоша при себе водить девок и баб и, что с ними делают, про
то сами они знают».
Знаем мы, что сам Никита
Семенов был судим судом странническим за блуд. Другой наставник говорил:
«Гораздо меньше греха в блуде и незаконном прижитии детей с принадлежащими к
секте, чем в браке, венчанном в церкви». С третьим наставником случилась такая
беда, что он изувечил из ревности жившую с ним наложницей замужнюю женщину, а
эта на него пожаловалась; одна странница поймана с незаконнорожденным
ребенком. Да всего и не перечтешь.
На миру (где вообще
скрытников ненавидят, хотя и не преследуют, готовы поспорить и подраться, но ни
за что не укажут на притоны ненавистных людей) толкуют, что подпольные родители
по бродячей жизни, на беглом положении, детей считают тягостью, что, когда
отца не сыщешь и вся обуза ложится на мать, в ходу вытравление плода казачьим
можжевельником (juniperus sabina), янтарем и шафраном. Толкуют, что родившихся детей убивают, хотя
на самом деле дети эти поступают на воспитание к христолюбцам, которые и
усыновляют ребят, говоря любопытным, что получили ребенка от проходившей в
Соловки богомолки, которая шла с этой крикливой ношей, притомилась, заболела
и говорит: «Мне девать теперь некуда, возьми дитя Христа ради!»
Вообще,
случаи рождения детей в скрытничестве очень редки. К тому же подбираются все
больше старички из охотников вроде Алексея Иваныча Друганина. Идет дело больше
на развлечение от скуки в замкнутом одиночестве, когда большую часть времени
приводится тратить на шатание от одного христолюбца к другому да на споры с
филипповцами. И пища не бог знает какая: ни мяса, ни водки не полагается. И посты
очень строгие — бывает даже и так, что по нескольку дней не едят.
Кто видел
скрытников-подпольников, тому не забыть этих мрачного вида людей с бледными и
изможденными лицами, с синевой под глазами, обескровленных и отвычкой от
чужих людей и дневного света. Здесь тунеядство, конечно, — главное дело и
отсутствие всякого труда, врачующего и оживляющего, стоит на первом плане,
сколько бы при этом ни елось и ни пилось. Сиди и выдумывай, как убить время,
если не пособит заботливый наставник, если не подвернется удачливый и веселый
случай.
Вот сходил наставник из
лесной кельи на мир. Надевал он для того хорошую енотовую шубу, чтобы походить
на купца и не зацепиться полой за полицейские крючки. Ждали его долго,
прислушивались и высматривали. Пришел он светел и радостен: еще завязил в
раскинутых тенетах неосторожную овцу на прибыль стада. Еще сходил — и опять
привел. Явился крестьянин Федор Рыков, судившийся (в 1871 году) за растрату
чужой собственности, приговоренный в тюрьму на 4 месяца и бросивший на миру
жену с малолетними детьми.
Притащился крестьянин Савва
Богданов, осужденный судебной палатой в арестантские роты на два года и 8
месяцев. Вскоре за ним (в 1872 году) прибрела и жена его Катерина с двумя
детьми: мальчиком 11 лет и девочкой 12.
Всем, обычным делом,
положено испытание под руководством наставников и всем после строгого поста —
посвящение в стадо верных на радость и развлечение скучающих отшельников.
Долго ждали
и дождались: уселись все в большой избе с голыми стенами и новоставленных
призвали. Наставник уже и книги на стол выложил, и свою икону поставил. Помолился ей и
«прошел по собору» — т. е. всем поклонился по три раза в землю и, как был в дубленом
полушубке, так и сел перед столом.
Прибылой, по обычной молитве
Исусовой, должен говорить по заученному (кто не приладился, тому дают
отсрочку), обращаясь к лицу наставника:
— Рабе Божий! Благослови мя
начало положити во избежание нечестия и во отречение от всякия ереси обретающихся
в законе зловерия никонианского и в прочих раздорах, отвергшихся православного
вероисповедания.
— Бог благословит тя к сему
доброму начинанию! — отвечал наставник по обычном поклоне новичка до земли.
Поклоны во всю спину с
падением прямо на колени следовали затем всему «лицу верных», и опять молитва
Исусова, и опять по «амине» речь к председателю:
— Рабе Божий! Благослови мя
начало положить во еже пригласитися истинно ко единой святой соборной и
апостольской церкви и состоятися в чину оглашенных христиан, готовящихся к
восприятию святого крещения.
Опять поклон наставнику и по
три каждому из собора, опять, когда в третий раз прошел по собору, последнее
слово:
— Рабе Божий! Благослови мя
на предлежащий оглашенным подвиг молитвы и поста.
— Бог тя благословит на сии
душеполезные труды!32
Труды состоять будут в том,
чтобы пять дней в неделю есть хлеб с водой, а в субботу и воскресенье — варево,
но без масла. После того уже — и крещение, и наречение новым именем, и опять
праздничная радость и веселое развлечение.
Наставник
опять уходил из лесу в жилья к благодетелям, и опять в енотовой шубе. Снова
ждали его долго, а он на этот раз уже не вернулся: пошли слухи, что попался и
пойман.
Вздрогнули все и крепко
перепугались — шло время гонений. Никанор же успел уж властям насолить, когда,
будучи в первый раз пойман и приведен к увещению, жестоко всем нагрубил, а
когда перевозили в Петрозаводск из Каргополя по дороге сбежал.
И вот опять, во второй раз,
пойман он в Троицком приходе и посажен в волостном правлении.
— Скоро повезут в становую
квартиру в кандалах, — сообщил отшельникам первый забредший к ним христолюбец
с неприятным известием и предостережением.
— Да ведь не смутят его, не
поддастся. Где не возьмет силой — сумеет и православным прикинуться: ведь вон
надули же горевские миссионера олонецкого.
— Так умеет притвориться,
что и не признают того, — уверенно думали за любимого наставника своего
Никанора.
— Повезли его из волости в
становую квартиру, — рассказывал вскоре другой пришедший в скиток благодетель,
— прискакал к нам оттуда гонец, сказывает, что пять-де конвойных дали. Сила!
Что сделаешь? Однако подумали. Оба горевских — и Андрей, и Тимофей — одиннадцать
человек подговорили, засели в устрету солдатам на дороге, стали ждать. Едут.
Лошадь палками по ногам. Теми же палками конвой стали бить. Сам он схватился
за березку, закричал: «Спасайте, православные». Один, однако, так его раз
вдоль спины угораздил, что без всяких чувств в лес-от утащили. Отбили.
— Да вот постойте: вскоре
придет и сам, все расскажет лучше меня.
Вот и сам —
глава и воротила дел, которые без него никто решать и предпринимать не смеет
(сильнее его только Никита Семенов), — со внушительным располагающим видом и
симпатичным взглядом, со знакомой всем обычной книжной речью, уснащенной
изречениями из писаний, как у всех, для кого эти упражнения часты и составляют
на безделье затворничества вместе с перепиской и составлением «цветничков»
любимое и обыкновенное занятие. Та же привычка ко вздохам и ахам, то же строгое
лицо, разучившееся освещаться и оживляться улыбкой; он сам — здешний главный наставник
Никанор Попов, чудесно спасенный во второй раз и уцелевший в сотый раз от
гибели и заточения33. Он также стоек и неизменен в тех убеждениях,
которые проповедует всем и всегда; он также на вопрос одного из своих,
пожалевшего этапных солдат разбитого конвоя, обреченного теперь на строгий
ответ и тяжкое наказание, хладнокровно ответил:
— Не жаль еретиков. Погибель
их не вменяется во грех, засчитывается в оправдание и души спасение.
Припомнил он и рассказал при
этом случай, когда в другом месте от учеников его зависело оправдание невинно
обвиненного в ссылку и для того требовалось только рассказать о том, как было
дело по сущей правде.
— За то, что Зеленцов был
еретик (православный), из свидетелей дела на суд никто не пошел и оправлять его
наши христолюбцы не захотели — еретик!
С Никанором прибыл и любимый
ученик его и помощник, уроженец деревни Хотенева Иван Дмитриевич, которого он
посылал за себя и в Сопелки к Никите Семенову.
Дмитрич —
человек с остриженной маковкой, чернобородый, с проседью и бледным лицом, тоже
начетчик, со своим цветничком, но говорить не мастер, на ответы ненаходчив и
очень сердитый. Любил его Никанор за искусство подговоров в пустыню и за
сердитые непримиримые речи о том, что «священство — волцы, хищники и наемники,
как при чувственном Антихристе быть обещано писаниями»; что «православная церковь — овощное хранилище, а
единоверческая — ловушка»; что не надо причастия, ибо несть приношения в
нынешния последния времена»; что трехперстная щепоть — печать Антихристова. На
доказательства тому Дмитрич смел и неразборчив, он заносит в цветнички все в
перетолкованном и искаженном виде. Когда выходит он походом на православных, то
умеет ловко указывать на пример местно чтимых святых, которые также искали себе
спасения в тех же Олонецких и Каргопольских лесах: один — Александр на Свири,
другой — Александр на Ошве. И жития Александров, свирского и ошвенского, носил
Дмитрич при себе и прочитывал по требованию. Купца с семейством из города
Мезени в лес увел. Таков Дмитрич — ловец в человецех.
При Никаноре же и другой его
ученик из деревни Филатовой, Дмитрий Кузмин Беляев, хотя и неграмотный, но
сильный враг православия, задорный, крикливый и драчливый в спорах,
«строптивый на разговорах, хоть и не от Писания, но, чтобы было по нем».
Этот полезен и дорог был
Никанору-наставнику тем, что увлек в скрытничество всех своих детей и брата
Никиту с женой и, шатаясь на миру, усердно и удачно проповедует. В проповедях у
него любимое и наговоренное место о том, что не надо творить милостыни нищим,
живущим в миру, а подавать ее подобает только скрытникам, яко стаду Христову.
Умел он также внушить, что кто уйдет в их стадо, то из семейства такого
человека впредь до 9 родов получат от Христа спасение.
— Доказать, — говорит, — от
Писания не могу, а душой то чую и верно знаю, что покойная мать моя уже
спаслась за то, что была с нами.
Не одобрял Никанор в Беляеве
лишь то, что, где бы он в беседу ни вступил и ни замешался, везде умел разговор,
тихо начатый, повернуть на спор и ссору; начнут плевать друг другу в лица и
обещаться взаимно щипать бороды и царапать глаза.
Вот почему ближе и дороже
был для Никанора смирный Владимир из беглых солдатиков, обладавший большим
умением выгодно распродавать имущество обращенных и далеко припрятывать и
хорошо хоронить на черный день те деньги, которые от того были выручены, и те,
которые давно лежали у обращенных в запасах и хоронушках.
Когда этот Владимир состоял
приставником и руководителем при Друганине, для искуса и согласил старика
отдать капитал, нажитый им тяжелым трудом при участии приемыша. Владимир этот
капитал прибрал и припрятал, а сам бежал от Друганина. Когда же старик
разочаровался в учении скрытников и пожелал выйти на мир, приемыш его обратно
принять в дом соглашался не иначе, как под условием возврата вместе нажитых
денег, но буквально брошенных на лес. Семидесятилетний Алексей Иванович,
напуганный сверх того возможностью преследований со стороны правительства за
скрытничество, принужден был против воли совсем остаться в странниках и
доживать век в темных сюземках.
ГЛАВА X
Оставшись в лесу против
воли, загрустил Алексей Иванович о том, что жить теперь ни при чем стало, когда
подобрались сомнения и разочарования. Когда стал меньше слушать, больше сам
думать — не то выходит, и как бы даже скверное и очень лживое. Когда наставник
уверял, что живем-де, как и впрямь со Христом апостолы, первая истинная
соборная церковь, казалось, как будто и так — и имение раздали, и себя
отверглись, и в горы забежали, живем сообща и тому подобное. Задумается он обо
всем этом и станет как будто совсем похоже: и дух окрылится, и себя упрекнешь —
как-де это раньше не надумано и тебе не указано. С гордостью на покинутый мир
глядишь: во тьме, мол, ходит, Антихристову волю творит и нас, верных, гонит и
мучает так точно, как указано на последние дни мира. И возгнушаешься, и
возмнишь о себе.
— А тут вот поглядишь: и
хотеневский Иван Дмитриев таскается с книгой «Альфа и Омега», тычет в страницы
пальцем, а на те места, которые надо, не всегда попадает. «Вот, вот, видишь»,
— говорит ко всякому слову, словно петух кур скликает. Про Владимира, который
деньги подобрал себе и про себя спрятал — и говорить не приходится: это, может
быть, и в самом деле Иуда Искариот, который, собирая на других, про себя
оставлял. Это, может быть, так и надо, чтобы совсем было похоже.
— Это, пожалуй, ничего, что,
когда соберутся книжники и начетчики, нет любы между ними, как велено. Когда
же сойдутся грамотеи, мужик да баба, и любы есть, и согласие, и переписка
бывает — «свету-пресвету — тайному совету». Так и у филипповских случается, и
во всем мире так. Худа большого не видно, спорить искони веков не умеем,
слушать другого не хотим, а норовим, как бы ухватить его за широкое горло и,
чем кто толковее сказывает, тем тому скорее хочется перегрызть горло. Большое
худо — неправильные толкования, да когда идут на кривотолки, да начнут подделывать
и перевирать, как самим хочется, раздоры вводить, новшества предлагать.
Стал Алексей Иваныч
сомневаться и разочаровываться с тех самых пор, как не полюбилось ему учение о
милостыне Беляева, воспрещающее подавать ее мирским вопреки Христовой
заповеди, обещающей блаженство тем, кто творит милостыню без разбора. Совсем
он был смущен толкованием о крестном знамении и примириться не нашел в себе сил
со враньем в цветнике о папе Формозе.
Толковал наставник:
— Печать Антихристова
заключается в трехперстной щепоти.
И место в цветнике указал.
— У папы Формозы по умертвии
его бысть отрублены три перста правой руки и, когда бросили их наземь, земля,
разверзшись, поглотила их. А когда и самый труп Формозов бысть брошен в
Тибер-реку, тогда вода претворилась в кровь, и рыбы изомроша.
— Может, и так, и похоже, а
сем-ко спрошу у единоверческого дьякона: сам он бывал мужиком, к истине-то
тоже из-за хлеба заходил в тех же лыковых лаптях? Вот известно про него, что и
в Сопелках он живал и разные виды видывал. Пошлю-ка верного человека дойти до
него и вопросить.
Сказывал дьякон, и на
Кириллову книгу ссылался, и в ней то место указывал о еретичестве папином, где
прямо говорится, что отрублены персты у Формозы не за то, что крестился и
благословлял ими, как делают это никониане, а за то, что подписал этими самыми
тремя перстами согласие об исхождении Св. Духа и от Сына.
С этих пор стал Алексей
Иваныч еще чаще оглядываться и больше всматриваться. Чем дальше, тем стало
хуже — перевертывается все вверх ногами, словно другие глаза стали. На
церковные потиры хулу возносят. А кто указал творить это в его воспоминание,
дондеже приидет?
Ссылаются на апостола,
велевшего исповедовать согрешения друг другу. Но откуда вы взяли разрешение
связывать на земле и разрешать на земле?
«И впрямь, предречения-то в
Писаниях не про нас ли? С нами ли, полно, Христос-от? Ой, грехи мои тяжкие!» —
стало думаться Алексею Ивановичу.
Про паспорты на ум ему тут
пришло: «Переменяются прежние имена, не велят сказывать фамилии, где родился,
где отечество, а я-де — пустынный воспитанник, христианин есмь. А разве
родившегося в Вифлееме Христа не записали в кесареву перепись? А разве утаивал
он себя перед народом и учениками своими: кто он и откуда есть? А при распятии
на кресте, что было написано над главою его? Господь сам нам изрек: все мимо
идет, небеса и земля мимо идут, а словеса никогда не прейдут. А мы вот и
подати избегаем платить, учим и других не воздавать кесарево кесареви, а Божия
Богови. Вот-де наша церковь не в бревнах, а в ребрах; да про нас ли писал
апостол-то: «Вы есте церковь?» Не повапленный ли мы гроб, погляжу я,
наполненный смердящими костями?
— А промахнется кто, —
спрашивал ученик у наставника, — попадет в недобрые руки и в ежовые рукавицы
— что делать?
— Разрешаем тем склоняться
на обращение к церкви, в чем и первые наставники такие примеры являли. Да об
этом на ушко и по большому секрету, как верному и надежному старцу.
Еще больше у Алексея Иваныча
защемило сердце: дальше в лес — больше дров.
— Так ли апостолы-то? —
спросил он и заскорбел.
«Вот хвастались, — долго
думал он потом, — и все тому сильно веровали, что наставник — чудотворец: он
такой имеет быстрый ход в ногах, что, ежели чуть на шаг отступит от никонианина,
его уж и нет. А у конвойщика-то по дороге в город Петрозаводск оставил в руках
лепешок рубахи. Где чудо и где благодетельство? Положил ли он тут душу за
други, как Спаситель указал, хотящий не жертвы, а милости? Не тать ли и
разбойник наставник наш, не входящий дверьми и не внемлющий гласу?
Стал Алексей Иваныч
осматривать повапленный гроб свой и разглядывать смердящие кости; увидел ли что
сам, услыхал ли от других — все проверял и вновь примерял, оглядывая.
Слышал Алексей Иваныч и
ужаснулся.
— До чего дошли! Одного
дурака довели до такого умоисступления верой своей, что он взял да на Страстной
неделе около Волосова в зароде сена и сжегся34.
Видел Алексей Иваныч:
Григорий Летихин из дер. Залесья переходит из подполья в подполье, по домам,
ища душевного спасения, и все на следах красивой девки, которую заметил он в
скрытницах. Куда она — туда и он: отстать не может. Выскочил он из мира для
нее, она же его и теперь все за собой водит. Больше ему ничего и не надобно.
Видел — ходит Яков Логинов
из Куткиной и тоже все душевного спасения ищет. В 40 христолюбивых домах
пережил, молодую жену свою бросил, весь свой капитал с собой унес и при себе
таскал, однако наставнику в руки не отдал. Был он зато у наставника в большом
пренебрежении, не пользовался в его саде никаким почетом; за это рассердился и
ушел восвояси к жене, у которой и хранились все его деньги.
Слышал потом Алексей Иваныч,
что, когда этот Логинов вернулся домой, то жены своей не нашел: и она ушла из
миру и скрывалась в Лугах, в подизбище христолюбца, который Логинову был
должен.
Пришел Логинов к должнику,
спрашивает:
— А что, раб Божий, есть у
тя моя жена?
Тот начал ратиться и
клясться:
— Нет, и не ведаю, где.
Когда же Логинов шепнул ему,
что он долг ему прощает:
— Только скажи, где моя
жена?
Этот хозяин кивнул головой
на то хранилище, где была баба. Тогда Логинов тихими стопами подошел к дверям
затворного прируба, толкнулся и увидел жену в охабке скрытника из деревни
Залесья Федора Косухина, который тоже бежал от тюремного заключения за долги.
Знал Алексей Иваныч слепую
женшину Устинью, которая тоже жила в их саде в скрытницах, но по бедности не
принесла сюда ничего. Видел он, как старицы и старцы морили ее за то голодом и
накладывали на нее такое число листовок, что слепая едва в целый день
управлялась с ними. «Сами ели вдосталь и рыбно, и крупивчато, и медовое,
насбиранное со всех стран, а слепой Устинье давали только сухого хлеба, и то не
помногу». Раз стали делить насбиранное избранными сборщиками — большое и
крупное поступило на руки наставникам, перепало и на долю Устиньи рубля
полтора. Стала слепая с деньгами этими скучать, еще больше жаловаться,
проситься на мир, не умолкая да так усердно, долго и много, что деньги у нее
отобрали, а ее почти в одной рубашке и рубишном суровом сарафане вытащили из
пустыни на мир. Пригрозили ей и клятву с нее взяли никому не говорить об
убежище, а не то пообещали удушить или утопить ее в реке. Да с Устиньи теперь
хоть и не бери клятвы: вышла она из затвора совсем зачумленная, сидит в углу и
молчит целыми днями. Когда пристают к ней с вопросами, баба вздрагивает и
творит только молитвы, а толковых ответов никто от нее добиться не может.
Ходит она, понурив голову, и пугливо оглядывается. Когда и о простых житейских
и невинных делах идут расспросы от знакомых баб, Устинья вступает светлыми
минутами в разговор не иначе, как предварительно оглянувшись вопросительным
взглядом на ту большуху, которая ее по нищенскому положению приютила и
прикормила, и как будто спрашивает на то ее разрешения и благословения. Совсем
извелась баба. Да и молодые девки переделываются в затворах на ту же стать:
иная и есть не станет, пока не дадут и не напомнят, и на всякий приказ и
требование готовы и безответны, на большое подобие бессловесным домашним
животным.
Устинья все-таки добилась
своего, и счастье ее еще пуще укрепляло зависть и досаду Алексея Иваныча; как
быть и куда идти, когда по дряхлости лет и приемыш его от него, безденежного и
скорбного человека, по сущей справедливости совсем отказался? Вот теперь сиди и
гляди в эту неперелазную стену, что встала промеж лесной избушкой и вольным
светлым миром. Закладывали и складывали эту стену другие, а доделывал сам же
он своей рукой в простоте и наивности сердца.
Сидит за этой стеной не он
один, Алексей Иваныч, сидят и другие в том же темном неведении, что на всякие
высокие стены придуманы лестницы, а в нынешние времена можно, дескать, прямо
пробивать, умеючи, широкие и проходные лазы.
— Да как
поверить этому, а не поверить наставникам и их великим клятвам, что за стеной
невылазная яма, называемая Сибирью, что, если и участились на миру разговоры о
приостановке преследований и об ослаблении в последнее время мучений и казней,
то это — один лишь обман и ловушка? И из «Истории о Выговской пустыни Ивана
Филиппова» то видно, и из «Сказаний» филипповцев слышно, но этому нельзя вполне
доверяться. Не пощадят. Как, например, выйти на мир Павлу Александрову (в
скрытниках Ивану, бывшему крестьянину Повенецкого уезда деревни Морской
Масельги)? Он ли не был ярым скрытником и злым врагом и ненавистником
греховного и проклятого мира? Да полюбил бабу. Сманила она его на мир, и
скрывался он у ней в Каргопольском уезде, и за нее он рад душу заложить и
выкупать эту душу не станет. В скрытницы ее сманивал он, и слышать баба о том
не хотела. Как быть? Надо выбираться на мир: ничего лучше не сделаешь, как ни
придумывал. Заразился он этой скверной болезью — тоской по вольному свету, а
лекарств в лесных избушках никто не знает, а кто и, зная, нарочно не сказывает.
Опять-таки, как тут быть? А для милой бабы не только вышел, а даже бы и выбежал.
Как выбраться? В Масельге, на родине, Александров записан без вести пропавшим
— отправят туда по этапам. За этап платить надо, а чем? Платеж разложат на
мир, а в Масельге откажутся, не примут: сгинь-де ты и пропадай. Нам и так-то
тебя не надо было и не жаль, а тут вон за тебя еще выкуп весь мир плати. Вот
опять и этот странник гляди в упор в неперелазную стену.
Хорошо глядеть в стену, кому
надо прятаться за ней от неоплаченного долга, от уворованных денег, когда
платить их нечем и приговорили за то в тюрьму.
— А того легче сидеть за
сторожами от христолюбцев тем, у кого и совсем хвост замаран, и забежал он в
скиты вон откуда — из самой Сибири, и что про нее ни рассказывает!
— Единоверческий дьякон в
Сопелках бывал и одну такую пошехонскую заутреню слушал; все-де беглые солдаты
пели, а кое у кого видал и шрамы на щеках. Назяблись они да наголодались: в
тепле да на готовой пище — то ли дело!
— Поприслушаться к тем
стихам, которые распевают наши, не мудрено найти и такие, что прямо попали из
тюрем и про сибирскую неволю поют: выдает воров речь. Этим богомолам где сытей,
да свободней, там и лучше; им что ни поп, то и батька.
Самый ленивый, сидя за
неперелазной стеной, тоскует о том, что совсем делать нечего, и приводится все
пузыри на глазах насыпать вместо того, чтобы заниматься с измальства привычной
работой и святым трудом радовать себя и покоить.
Самому ретивому в вере тошно
сидеть взаперти. Видно и понятно ему, что и большой наставник выходит из лесов
пошататься для развлечения по жилым местам, а раз в году услаждает себя даже
дальней поездкой до самого Ярославля и Сопелок.
Самые трусливые за содеянные
на миру грехи рвут и мечут при затянутых песнях об Иосафе Царевиче и пустыне и
схватываются зуб за зуб с наставниками, толкующими о спасении души в безмолвии
и уединении.
«Нищ и убог хощу быти да с
тобою могу жити; с града гряду во пустыню, любя в ней зело густыню», — разводят
гнусливые голоса в тесной и душной избушке.
Взмывает сердце этот второй
Иосафов плач, а тоска приступает все круче и щемит больнее.
«Сладки чаши оставляю, токой
твоих вод желаю, да возмогу от тех пити, токи слез от очей точити, грехи моя
омывая», — разводят спевшиеся, но до тошноты надоскучившие голоса.
— Хлопнул бы дверью да и вон
выбежал. Да в самом деле, «кому повем печаль мою, кого призову к рыданию?» —
как затянули голоса.
— Остановить пение не смею и
жаль: всяк либо тоску нагоняет по охоте своей, либо разбить ее тоже хочет и
ведет одним голосом, чтобы забыться, а на душу старается не принимать скорбные
стиховные слова плачек. Один выход — отдаться думам и посмотреть, куда не
выведут ли?
Один из таких скорбных людей
думал и дошел до того, что решился досконально узнать, в чем тут вся суть и
дело.
«Хоть и немилостивно строги,
— подумал, — законы, а бывает, что их и объезжают на кривых оглоблях, а
бывает, что и дают уступку, и не в пример другим искренно раскаявшемуся —
снисхождение, а бывает... да и чего на свете не бывает?
Вон, например, сказать: все
говорят, есть и такой человек, что законом правит в наших местах и ладит этот
закон в правду и силу, и никого тем с ног не валит, а чинит суд и правду, и по
казенному, и по Божьему закону зараз. Все его почитают, все его так хвалят, что
лучше- де его мало бывает людей на свете, хоть и чиновник, и церковник, да свят
человек. И меня, к тому же, когда-то знавал. Может, и теперь вспомнит обо мне?»
Надумал Егор, да и опять
заробел.
«Как меня примет? Не прямей
ли к попу идти и ему сказаться: этому заступиться сподручней, их почитают и им
верят. Прямое в том их дело».
Подумал, подумал, но не
решился; вспомнился ему рассказ товарища, который ходил уже раз по этой дорожке.
Евангельского слова ждал, братское и отеческое наставление надеялся слышать:
вот-де пришел кающийся и раскаянный, а поп и говорить не стал, посмотрел, как
на свинью какую. Только и слов было: «Ты-де язычник, и я тебя ненавижу, и
разговор мне с тобой в обиду и осквернение».
К попу Егор не пошел, а о
праведном и добром судье опять вспомнил.
Под коленками жилки дрожат,
и уши горят, и во рту сохнет, однако пошел и дошел. Сначала в кухне советовался,
потом попросил сказать про себя: что-то скажет? Судья велел позвать.
— Да не ослышался ли? Как
взгляну на него? Что скажу и чем оправдаюсь? Ведь, когда приговорил он меня за
долг в тюрьму, я ему написал ругательство: «Хоша ты меня и осудил, а не видать
тебе меня, как свинье неба».
Опять залило сердце кровью и
загорелись уши, а не назад же идти: коли разделся совсем — бросайся в воду; не
теперь же щупать рукой, сколь вода холодна. Была не была! И предстал.
Стоят старые знакомые один
на один. Судья смотрит кротко и спрашивает тихо, не кидается.
Скрытник, бывший красавец,
теперь неузнаваемый: с болезненным, истомленным лицом и потупленным в землю
взором, едва держится на ногах и слова вымолвить не может.
— Ты ли это, Егор? Четыре
года мы с тобой не виделись. Однако уходили тебя!
Поднял Егор от половиц
глаза, вскинул их на судью и зарыдал, как ребенок. Рыдал он так, что надо было
успокаивать, воды давать пить, долго ожидать речи.
Опомнившись, взглянул он
опять в лицо судьи и снова упал в ноги, и опять зарыдал.
Едва вымолвил:
— Ангел ли вы или что? За
что меня прощаете?
Вполне согласившись на
предложение судьи для прощения с миром отсидеть четыре месяца по прежнему приговору
за растрату чужих денег, скрытник просил отпустить часа на два. Отпущенный на
веру, сумел оценить доверие и вернулся, но затем, чтоб попросить об отсрочке
ареста дня на два.
Дома не даром сидел и
дожидался его отец, явный христолюбец и ярый скрытник. Ясно было, что Егор колебался,
и, когда отправлен был с рассыльным, на дороге от него покушался бежать.
Сидя в тюрьме, Егор тосковал
о лесе и не ел ничего, по его словам, целых пять дней, так что возбудил
подозрение, что хочет уморить себя голодом. Затем обтерпелся и совсем
успокоился, когда за скрытничество после городской тюрьмы присудили его только
как за самовольную отлучку на выбор: или к маленькому штрафу, или к легкому
аресту.
Отсидевшись во второй раз,
Егор вернулся домой и зажил чудесно: стал хорошим работником, добрым отцом и
отъявленным врагом подпольников.
Когда они напустились за все
это на отца-христолюбца, старик также с ними перессорился и, в свою очередь,
сделался явным противником скрытников.
Насколько удачнее можно
влиять на тех, которым удалось выдвинуться на жилья, настолько мудренее
доставать тех, которые засели в лесах. Среди их Алексей Иванович так и остался
глядеть, как одних ловят на бабу, а другие сами бегут за ней, как другие скрываются
от людских напастей и мирских бед, словно в хоронушку или богадельню, как
третьи ищут спасения и защиты от строгого взыскания по военным законам или по
уставу о ссыльных, а иные лезут, как бабочки на огонь, просто глупо-шальными,
чтоб опалиться и погибнуть.
Тунеядец и сластолюбец,
глупый и суевер, бродяга и беглый — все в равной степени по человеческому
прямому закону нагуливают привычку. Как бы хорошо ни жилось им у христолюбцев
(когда теперь леи уже пять не надо и подъизбиц пристраивать, а жить в избе и
знать лишь ввиду беды окно с лесенкой или дыру в хлев из стены), а все-таки по
лесным островам с теплыми избушками сильно тоскуется. В гостях хорошо, а дома
лучше. Хоть, по пословице, на привычку и бывает отвычка и на обык перевык, да в
таком деле жди еще, когда это случится и над простыми, темными, суеверными и
доверчивыми людьми сбудется.
Они пока свое говорят: не
все верою, ино и мерою, да и не та вера правее, которая мучает, а та, которую
мучают.
Дает Бог всякому, а потому,
если скрытник набегался до истощения сил и изнеможения, то и ему найдется в
том же сыром бору красная елочка и отыщется под окнами той же подъизбицы в
огородной гряде укромная ямка.
Сюда братцы-товарищи
постараются совсем спрятать игравшего с миром в прятки до конца жизни и бессилия.
Скроют они, как подобает, такого человека так, что никто уже здесь совсем не
найдет его.
Зароют
товарищи в землю без гроба, положат прямо в сырую яму и в той одежде, в которой
странствовал: в полушубке или армяке с подпояской, в той же шапке, сапогах или
лапотках и с палочкой, чтобы быть, когда придет Антихрист, в малом стаде избранных
совсем наготове.
«И буду лежать, гласа
ожидать. Как в трубу вострубят, всех мертвых возбудят, и аз пробужуся, с
землей разлучуся. Пойду на суд Божий. Я буду стояти, ответ помышляти, себя
укорять, сам плакать-рыдать», — плаксиво и гнусливо вспоминают сожители
отшедшего стихом «На воспоминание грозныя смерти», который он так недавно
охотно распевал вместе с ними.
В образе для мира мертвого,
странного отжил живой человек на земле: в одеянии умершего странника и в землю
отошел не в родную, а по силе учения в чужую, но одинаково сырую.
Примечания
* Сергей Васильевич Максимов
(1831-1901) — русский путешественник, писатель, исследователь-этнограф, знаток
русского быта.
Глубокое знание быта и нравов
народа, правдивость и живость зарисовок обеспечили С. Максимову подобающее ему
достойное место в русской литературе.
Наблюдения, собранные им во время
путешествий по Смоленской, Могилевской, Витебской, Виленской, Гродненской,
Минской губерниям, изложены в книге «Бродячая Русь Христа-ради».
18 Сказание это всем, писавшим о
страннической секте, было неизвестно. В дальнейшем рассказе нашем мы
предпочитаем пользоваться такими рукописями (пятью), которые также до сих пор
не были известны и обращались исключительно в пределах местности
Каргопольского уезда.
19 «Который, — говорит автор
«Сказания», — и ныне находится в живых, старейший из потомком Евфимиевых,
который много и сообщал мне: все ведения и известия, для него как бы
современные, которые были мне источником и Ирине и, сожительствуя с ней, у
которой сохранились все тайны жизни и учения Евфимиева».
20 Имя автора неизвестно, но
обличения его исключительно направлены против каргопольских скрытников.
21 Одно время сюда, в Камыши до
Узеней и в устья р. Урала, особенно сильны были стремления скрытников, когда
прошел между ними слух, что на месте Каспийского моря явится новый Иерусалим, а
мир Божий явственно распался на два мира: господний (страннический) и сатанинский
(изо всех остальных). В малонаселенных Жигулевских по Волге горах (Симбирск. и
Самарск. губ.) еще в 1830 г. жили уже на этом веровании в пещерах 8 человек,
скрывшиеся прежде в Пошехонских лесах, т. е. те же скрытники. Около того же
времени и несколько позднее, такие же скрытники найдены были в Пермской
губернии, а также открыты признаки скрытников во Владимирской губернии, в
Оренбургской и Архангельской.
22 Известная деревня Коробово,
населенная потомками Ивана Сусанина, почти вся состояла из христолюбцев:
удобно было делать это вследствие различных дарованных белопашцам обильных
льгот и, между прочим, освобождения от надзора местной полиции, не имевшей права
без особого разрешения въезда в эту деревню.
23 Замечательно при этом то
обстоятельство, что грамотные солдаты, сделавшиеся дезертирами и не пожелавшие
отдаться всем случайностям бродячей жизни, внесли в наш раскол значительную
долю слияния, выразившуюся в крайностях учений и странностях толков. Везде,
где резкость и решительность отрицания успела характерно заявиться, там
убежавшие с поля воины немедленно пристраивались не в качестве слепых
последователей, а в значении продолжителей с наиболее резкими оттенками, с
непримиримым озлоблением. Как в среде скрытников, так в особенности в сектах
рационалистов (духоборов, молокан и субботников) беглые солдаты являются
главными воротилами и стоят во главе религиозных движений.
24 Прекрасное исследование о нем и
живо нарисованный образ этого пропагандиста страннической секты можно найти в
«Вестнике Европы», 1872 г., книга 12, в статье А. И. Розова «Странники или
бегуны в русском расколе».
25 Посреди Топ-озера (Арханг. губ.
Кемск. уезда) находится остров и на нем существовал мужской филипповский
монастырь), а на западном берегу озера — такая же пустынь для женщин.
26 Ободверина — дверь и дверные косяки,
а также и церковная паперть.
27 В лесу дядя Детятева, Фрол,
переименован был Онисифором; на миру осталась жена его Агафья, также
придерживаясь скрытницкой веры. Другой дядя — Трофим (или Иона), за то же самое
был сослан в Сибирь, а дочь его Настасья осталась дома приверженицей новой
веры. Вращаясь в такой среде, Антон Детятев мог сделаться если не судьей, то
добрым пособником для изучения секты, о которой он написал тетрадку,
доставшуюся в черновом подлиннике нам в руки.
28 У скрытников, как известно,
имеются свои иконные чеканщики и иконописцы.
29 В виду такой важности (в 9
имеющихся у нас сборниках эти стихи повторяются в каждом) мы приводим их как
откровенную исповедь строгих отшельников дословно, имея возможность из многих
копий выбрать самые точные варианты. Остальные стихи Никиты Семенова носят
следующие названия: «Поэма стихами во утешение скорбных постижений», «Поэма
страдавшего и освобожденного судьбою всевышнего промысла: стих о
пустынножителях; «Про младыя лета», «О потопе праведного Ноя», «О последнем
времени», «Стихи узника-невольника», «О умолении матерью своего чада». Напев
подчинен 8-ми гласам октоиха в порядке нашего перечисления.
30 Этот припев после каждых двух
стихов повторяется.
31 Вообще, следует заметить, что
скрытницкая литература в этом отношении довольно разнообразна. Как и в других
сектах, представляющих отклонение и отрасль от какой-либо основной (как
молоканство от духоборства, скакуны от молокан и проч.), и между скрытниками
с филипповцами проявилась полемика. Насмешки друг над другом и злобные
обличения вызвали и сатирические стихи, и полемическую прозу. Мы имеем в руках
и те и другие и между прочими очень длинные, бестолковые и скучные вирши,
своеобразно озаглавленные: «На брачных странников четырехстрочная поэма».
Вызвана она расколом, занесенным к каргопольским странникам из Сопелок при
содействии двух наставников (Косаткина и Мирона), старавшихся установить обряд
брака и, конечно, в том не успевших. Где тут затевать браки (как наивно, но
совершенно справедливо говорят вирши), «когда некому сводить, когда в бегстве
надо жить, так что негде ночевать и делать браки без домов».
32 Или: «Бог тя благословит
присоединитися к лику оглашенных имущего произволение», свидетельствует
записка, имеющаяся у нас в руках и записанная со слов вышедшего на мир
скрытника.
33 Собственно «наставник», в
строгом смысле — один Никита Семенов, живущий в Пошехонских лесах. Этот и
соборы собирает, и на них решает, кому и куда идти проповедывать из числа его
помощников. В числе последних для каргопольских скрытников Никитой назначен Никанор.
Однако Никанор сам перестал ездить в Сопелки, а посылает за себя, в свою
очередь, помощника своего Ивана Дмитрича.
34 Этот факт самосожжения
действительно случился, но едва ли нельзя его считать последним. Не слыхать
было подобных фанатических выходок самоубийц лет пятнадцать, когда,
действительно, сожглось разом тридцать человек под влиянием одного из
скрытнических наставников, преступность которого, однако, не была обнаружена и
вполне доказана.